Вопросы и ответы

***

Так я и думал.. что это все сплошное вранье. В какие-то моменты, правда, сомнения возникали, но я их быстро  в себе притаптывал, как притаптывают из-за страха пожара только занявшуюся огнем траву. С какой стати я должен считать себя таким же, как другие, и верить в то, что верят они… Всегда подозревал, что это обычные выдумки. И в итоге  оказался прав. Нет тут ничего, ни рая ни ада, ни чертей со сковородками, ни юных дев, играющих на арфах. Брехня. Серая земля и такое же серое небо. И ничего под этим небом, просто голое пространство из какого-то серого глинозема. Вот ковыряю ногой – да, то ли пепел, то ли пыль. Пространство с понатыканными то здесь то, там лавочками – два столбика с перекладиной между  ними, на которых сидят по одному сгорбленные, опирающиеся на палочки люди с серыми лицами и пустыми глазами.  Иногда они встают и ходят, а я смотрю на них  и пытаюсь понять, зачем нужны им эти палки и действительно ли они помогают им при ходьбе. А еще пытаюсь представить какими они были до этого.  Передвигаясь, волоча ноги и оставляя за собой небольшой шлейф серой пыли, обходят каждый вокруг своей скамейки и опять садятся на них. А дальше просто сидят, рассматривая серые камешки, раскиданные вокруг, рисуя палками своими на земле какие-то фигуры, совсем редко кто-то из них поднимает голову и начинает смотреть вдаль, туда где должен быть горизонт. После этого они всегда почему-то оглядываются по сторонам, но никто ни с кем никогда не заговаривает. А когда я, держа в руках свою палку, прохожу мимо кого-то из них, они смотрят сквозь меня, как сквозь несуществующий предмет, а иногда и вовсе отворачиваются. Как бы мне хотелось перекинуться с кем-нибудь парой фраз, или нет, хотя бы одним, одним единственным словом, и этого хватило бы на долгие годы. Изредка кто-то из них забредает дальше обычного и оказывается рядом с моей скамейкой, и тогда я, не в силах выносить более вида этих пустых безжизненных глаз, отворачиваюсь и смотрю вперед, туда в серую мглу. В какие-то моменты мне кажется, что она расступается и открываются очертания горизонта. Зыбкой и извилистой как маленькая змейка, линии, проскользнувшей в просвет этого тумана. Я смотрю на других и мне хочется воскликнуть: «Вы видели, вы видели это?» Но что могут увидеть они своими незрячими глазами. А когда я вновь поворачиваюсь, он исчезает. Но это не насовсем, я уже знаю, что не насовсем, а всего лишь до следующего раза. Главное теперь не пропустить его появление, чтобы когда это случится, мысленно обратиться к нему – самому живому из всего, что здесь есть… И дождаться оттуда хоть какого-то ответа.

***

Много чего я собирался выспросить у него, но прежде хотел задать ему самый главный вопрос для себя, да и для всех остальных таких же, как я маловеров.  Угадали какой? Да, именно этот, хотел спросить, есть ли Он или Его придумали люди. Побаивался, конечно, и всякой реакции ожидал– и то, что он погонит меня, еще чего доброго, стукнет тяжелой клюкой своей по голове. А может просто рассмеется, ну так по-доброму, как детской глупости… Но то, как он повел себя, стало для меня неожиданностью. Он задумался, уставившись в дальний угол, туда, за миску с молоком, выставленную для кота. И так долго пребывал в этом положении, что я стал сомневаться не заснул ли он, и всякими ерзаниями да покашливаниями старался привелечь его внимание. Но вот он наконец вышел из своего оцепенения, и заговорил, не спеша подбирая слова, даже не сколько обращаясь ко мне, а как бы рассуждая сам с собой.

— Да разве можем мы смертные познать в точности это? Ни жизни, ни таланта никакого не хватит. Ведь это и есть главная тайна. Тайна тайн  для нас здесь в этой жизни, и с этой тайной жизнь обретает смысл. Не было бы Бога, не было бы смысла, и точно также не было бы смысла, если бы Он показал себя каждому так, чтобы все уверовали в очевидное. Для совести место осталось бы разве? А для свободы? — говоря это, смотрел он в сторону, сложив свои иссохшие обтянутые пергаментной кожей руки горбиком одна на другую на темной, под цвет рук, грубой, за долгие годы ветершейся до блеска древесине сколоченного стола. — А и не может человек миновать все злое и жить лишь одним хорошим, и случается с ним дурное, и сам несет много зла другим. И когда приходит беда на порог, чем спасается он? Помучается да погорюет, а потом вспомнит,  сколько еще в жизни у него хорошего  да доброго, да по сравнению с этим беды и напасти, приключившиеся с ним, все равно мелочи, мелочи и есть. А и когда покрупнее вдруг свалится на него, и тогда все равно есть еще больше доброго да светлого, и воспрянет он духом тогда, и даже в жалких лохмотьях, один одинешенек, а не потерянный. — Ну вот для тебя, — обратился он ко мне,  — Для тебя какое самое большое в жизни несчастье? То, которое страшнее всего остального.

Почувствовав замешательство мое, глянул на меня скоренько и, какое-то подобие улыбки пробежало по его лицу.

— Мне можешь не говорить, ты сам для себя ответь, и еще раз вопросительно, уже чуть более долгим взглядом… Я кивнул в ответ. —  Вот это и есть для каждого Бог, – когда самая-самая большая беда случается, а все равно радость эту ей не превозмочь.

Речь его была монотонна, но слушать его было приятно, каждое слово перед тем как вылететь из его уст, он смаковал и сладко так точно промакивал своим ввалившимся беззубым ртом, и тогда к этому слову будто добавлялась незримая, но уж очень ласкательная частица «ть», и так это было умилительно, но от смысла тем не менее не уводило.

А по смыслу как ни крути, на главный-то вопрос не ответил он мне, много важного сказал и действительно ценного, но… Склоняясь уже в конце разговора за благословением и напоследок расхрабрившись, я спросил:

— А все же…

— Да есть, есть —  просиял он лицом, и строгость и серьезность долго удерживаемые им, слетели с него как листья осенние по ветру, перекрестил невесомой рукою и легонько так толкнул голову мою, — Иди, чадо…

И как же здорово.