Диалоги с Парфёном

***

Ты ведь знаешь, Парфён, я обыкновения обижаться не имею и по крайности редко это со мной происходит. Но вот как-то раз, помню, взыграло. Ох, сильно разобиделся тогда. Повода указывать не стану, но вот послал мне Бог тогда и собеседника. Мужичонка с виду невзрачный с бороденкой жиденькой. Раскрылся я ему, надо было мне выговорится, а он мне на то отвечает, что, дескать, люди к нам таковы бывают, какими мы себе их представляем.

Я удивился, спрашиваю, что с того, что я плохого человека хорошим себе буду представлять, разве станет он от этого лучше? Это может быть и правда была бы, если бы все кругом были хороши, да разве все люди хороши? Немало же среди них и дурных встречается. На что он мне говорит – нет, говорит, дурных, и именно так, все люди на всем свете хороши есть. И нет в этом между людьми никакого различия. Только вот враг рода человеческого насылает на людей искушения, и кто-то имеет способность воспротивится злому, а у кого сил  поменьше и сдается такой человек и сотворяет дурное во вред себе же первому. Вот и вся разница меж людьми, а другой никакой  разницы нет.

Так ли — нет, не знаю, но стал замечать с тех пор, как случится тому, чтобы обидется мне или даже дурное про кого помыслить , вспоминаю я те слова и отводит, и все так веселее жить.

***

А вот послушай еще. Часто очень то, что мучает и терзает нас изнутри, родом идущее с детства или не с таких уж далеких времен, а может и вовсе с тех незапямятных, в кои угораздило нас с этим родится, к чему более тяготеем мы пристрастиями, более всего чувствуем и более таим обиду за него, становится по этой причине частью нашей натуры, а с некоторых пор начинает приниматься за наше предназначение.  И занятно это и полезно даже, когда привязан человек к делу, и не мотает его по жизни как щепку в бурном потоке, правда ведь, Парфён. И нет никакой в этом беды, ровно до той поры, пока не уверует он, что этот воображаемый путь, да хоть и не воображаемый, а истинное  предназначение – самое главное, что есть в жизни, на фоне которого все остальное мимолетно и второстепенно. Идол, которому должно приносить жертвы, и который из-за прожорливости своей не насыщается мелочами, подавай ему с каждым разом все больше да крупнее, а еще он страшный ревнивец и норовит по этой причине затребовать на алтарь свой то, что у самого сердца. И ведь получает.

И войдя в азарт, да заигравшись, почти лишается тогда всякой возможности выхода из этого круга. И юность оказывается мудрее зрелости, а должно быть наоборот. И главное тогда успеть сделать несколько вещей. Непременно надо успеть.

Успеть бы раскаяться, глянуть вдруг со стороны на жизнь свою как на чужую, не тобой прожитую и удивиться. Да и удивиться бы тоже успеть. Как упрямо не хотел принимать  ты своей обычности, как тянулся к непохожести, к признанию, к возвеличиванию таланта своего пусть не до конца выдуманного. Но принимаемого за единственную добродетель, упуская при этом, что один только талант достоин этих страстных призываний, жажды непрестанной стяжать его в себе и тоски, когда вдруг случается с ним расстаться – талант быть человеком.

Удивиться, как много предательств совершил, понимая сейчас что это именно предательства, тогда же полагая что всего лишь следование своему пути . И когда вверял Господь судьбу близкого человека тебе в руки, а ты, не распознав этот драгоценный дар, руки разжимал, рассчитывая опять же в смердящем самомнении своем, что не предаешь его, а всего лишь позволяешь следовать ему его путем.

И ничего уже нельзя исправить в том содеянном. И с ужасом осознав все это, успеть сделать еще одно, может даже самое главное дело своей жизни, раз уж на действительно главное не хватило тебя. С мыслью  — что ж я натворил — сесть да горько заплакать. И благо в том, что приговорен ты и дальше карой самому на себя наложенной возвращаться к этому мыслями в каждый момент сомнений и искушений, коими будет изобиловать и в последующем жизнь твоя не менее, чем предыдущая, а может даже и более того, потому как ничего нет на свете более привлекательного для этих искушений, чем проверять знание усвоенных нами уроков.

***

С грустью думал иногда, Парфён, что немного другой участи себя готовил и себе пророчил, но совершая ошибку за ошибкой, был ими как волнами прибоя от нее относим все дальше и дальше и закручен в водовороте суеты и с трудом уже поминал о высокой той участи и, увлекаемый неумолимым потоком, обреченно и с равнодушием взирал на то, как отдаляется заветная цель.

И оказался вдруг в тихой гавани, окруженный покоем и заботой, и сам неожиданно заботой всех вокруг себя одаряя, но не считая однако это за главное, как не может быть главным не ломающее тебя, не вытягивающее жил, правда ведь, как не может дыхание считаться геройством, но лишь потакающее собственной нежности, доставляющее приятность от нее, тоскливо ненужную привязаность, отвлекающую от действительно важного, отгоняемую ненадолго и вновь возвращающуюся.

И почти забыл уже мечту свою и в редкие моменты воспоминанием о ней омрачающим лишь был тревожим, но смирившись и с содроганием ожидая за это неминуемой расплаты за каждым поворотом, вдруг неожиданно за очередным – о, чудо — не веря собственным глазам, обнаружил, Парфён, не расплату, нет, а ту самую погребенную и воскресшую, и во сто крат прекраснее той, с которой распрощался, оплаканную свою мечту.

***

А боишься ли ты смерти, Парфён, так как боюсь ее я? Странно боюсь, не так как другие. Другие они ведь как… Они больше по философской части боятся. Не могут допустить, что жизнь и дальше будет продолжаться ровно такая же, как и сейчас, и ничего в ней не изменится, кроме того что, их самих в этой жизни уже не будет. Страх за все то, что остается здесь в этом мире без них: дело, которым они занимались — любимое дело, любимые люди, которые сопровождали их по жизни. Всего этого они лишатся. Того, чему посвятили жизнь, ради чего старались, плакали и смеялись, тянули жилы, все в одно мгновенье — коту под хвост. У их детей будут еще внуки, которых они не смогут взять на руки. А дачу, ту самую, которую с кровью и потом, дощечка к дощечке, и мельба на зависть всем соседям, конечно же продадут после их смерти. Ну как такое принять, как смириться? А тот другой мир их не страшит, просто потому, что они не верят в его существование. Это страх неверующего.

Вторая разновидность — самая редкая, наверное, и не часто встретишь ее по причине оскудения веры в людях. Да это страх смерти у истинно верующего человека, когда говорят, что у того, кто верит, не должно быть страха, это не так, Парфён, бравада скорей всего, не буду говорить глупость, остановимся и на том, так вот все боятся, и святые боятся, боятся предстать и оказаться неготовыми. Как же, Парфён, не бояться перед самым главным экзаменом, к которому подготовкою вся жизнь была. Отличник, говоришь… Так в том то и дело, что эти отличники себя за самых распоследних двоечников считают, в этом и отличие их от нас. Воссиял уже на ложе своем, а все шепчет холодными губами, все просит дать ему еще чуть времени для последней молитвы и покаяния.

Третья категория в складывающейся так вот незаметно классификации страхов смертельных, вот как мы с тобой, Парфён, преуспели, однако, наверное, самая распространенная — это страх смерти большинства, большинство ведь оно не верущим, ни неверующим не является, посрединке оно, и тем их страх примечателен и отличен от других, что страшит тогда не посмертное, не то, что будет после или, наоборот, не будет, с ними и с их миром, который они оставляют, нет здесь проще. Страшит сам факт смерти, и все что с ним связано, возможные физические страдания, боль, сам  момент перехода из бытия в небытие. Это как страх прыгнуть с высокой ветки вниз, здесь и боязнь высоты и нежелания сломать ногу. Для таких панацея и верх мечтаний –  умереть во сне, заснуть и не проснуться. Их не страшит, в отличие от предыдущего типа, оказаться на пороге этого самого можно сказать главного события в их жизни. Ну или одного из главных, наряду с рождением, но там все происходит в бессознательном состоянии, и вот мечта их умереть также как и рождались они на белый свет в младенчестве – в отсутствии себя.

Каков мой, говоришь, страх? Нет, не таков, как описанные здесь, совсем другой, да и такой, что рад бы я поменяться им на любой из представленных. Жуть, какой он неприятный, страх мой в мыслях о том, что будет после с моим телом, уж очень я, наверное, сроднился с ним, Парфён, так что страшнее всего мне эта участь. Вот рука моя, вот щека небритая, все мое тело, не в той форме оно, конечно, уже, как раньше, но ведь это я. Да какая разница —  сожгут ли, червям отдадут на съедение или вообще забальзамируют? Такое с ним без меня беззаконие будут творить, от одной мысли холодеет все. С ним, что всю жизнь было мной. Вот и жалко мне его и страшно… А хотя нет, знаешь,  ежели забальзамировать, все же не так страшно. Да, Парфён?

***

А разве есть что на свете выше любви, есть, ответь мне Парфён? Отчего же часто путают любовь со всякими прочими вещами? Давеча в вагоне, опять же, замечаю, что премного интереснейших встреч в дороге именно происходит, так вот девица  одна, из мещанского, кажется, сословия, хотя это ненаверное, очень откровенно и открыто рассказывала другим про себя. И главное, что она пыталась донести, что все эти непотребства она, Парфён, делала, чтобы утвердить свободу свою перед самой же собой. Вот как. И ради этого с другими бесстыдно встречалась.

Я  в беседу ту не вмешивался, слушал просто со стороны. Осуждать поостерегусь ее, но вот что интересно, случись кому подступить с укором к таковой, понесет она на чем свет, и много чего есть ей сказать, и последнее что скажет она в оправдание свое с воодушевлением и гневом праведным, скажет она, прочь подите от меня, людишки, я мужа своего люблю неведомой вам любовью.  А главное он меня любит, и знаю наверняка, что не упреком, ничем другим меня не осудит. А сама того не ведает, что мужу своему возлюбленному любовью этой своей сердце раздирает. Верит ли она сама в эти свои чувства, не знаю, знаю лишь, что, что пуще всего верит она в высокое предназначение свое, да еще… А, впрочем, довольно, Парфён, довольно и того, что сказано.

***

Ну как они могли, ответь мне, Парфён, как могли не признать его, те, кто кричали «распни»? Почему присутствие его не преобразило их ветхую природу, почему не изжгло в них злобу, не рассеяло мрак? Ну ладно мы, спустя две тыщи лет, и веря и не веря, в разные моменты по-разному. То истина Христова пробьется с трудом и удивительно даже как, но пробьется через реалии жизни чахлым ростком сквозь асфальт, а то вновь каток здравомыслия закатает его и наложит поверх новый еще более толстый и прочный слой. Но мы-то ладно, мы в космос уже успели слетать, атом расщепить, обезьяною обзавестись в качестве прародителя. Для нас обрастающим жирком в комфорте, особо от голода не страдавших никогда, холодом не мучимых, а если и да, то с подстершимися уже фактами аномалий этих из нашей памяти, для нас это все там, на краешке вселенной.

Но как могли они, видя его перед собой — протяни руку и дотронься… Как смогли во мгновение ока не стать другими, не прозреть, не кинуться к нему и, закрыв своими телами, не избавить его от поругания и страшной смерти? Да даже пусть и не так, просто идти всю  дорогу рядом, незаметно сбоку, чтобы не привлечь внимание к себе внимательных стражей, да чтобы вдруг не задали тебе того самого вопроса, на который трижды Петр отвечал до петушиного крика. И чтобы не пришлось тогда повторять его ответа. Нет, совсем незаметно, притворяясь зевакой, праздно глазеть по сторонам, иногда  только бросая взгляд на него, но чтобы рядом, всю дорогу рядом, и чтобы хоть изредка — вот счастье-то —  под видом тесноты да толчеи прикоснуться, а когда и подставить плечо свое, улучив момент, когда никто не смотрит, воровато так подставить под тяжеленный крест, или как из любопытства ощупывая, да просунуть руку меж веревок, да хоть несколько метров всего, а помочь ему пронести его, взяв хоть долю непосильной той ноши на себя. А вдруг и не таким ничтожными оказаться и при виде уже замаячившей голгофы и вовсе на какой то миг, став безумными, поднести флягу свою к его ссохшимся и растрескавшимся губам. Но вовремя и так некстати придя в себя, испуганно оглядываясь, быстро ту флягу отнять, практически в тот же миг, что поднесли, и, утешаясь после тем, что успел он, наверняка успел сделать хоть один живительный глоток. Успел ведь, нет?

***

А доволен ли ты, Парфён? И я доволен. Доволен и собой, и жизнью своей. Благополучием. Не Бог весть каким, конечно, и все же. Боюсь ли вспугнуть? Как тебе сказать. На всех человеческих торжествах, слышишь Парфён, на всех, главные тосты за что поднимают? Именно за это. Какое еще нужно доказательство, да и что доказывать, и так все ясно. И что в этом предосудительного? Нет, по мере скромных сил своих помогать, конечно,  и тем, кто в меньшей степени обласкан судьбой, болен, выкинут на обочину, размазан. Не из страха и не по принуждению, а вот по собственной воле да по велению, так сказать, совести и прочее. По остаточному принципу, говоришь? Да нет, ну зачем так? Все люди, слышишь, все — не лишены слабостей, ни у кого крыльев за спиной не выросло, не было таких случаев еще.

Одной фразой если, то да – наслаждение жизнью. Да. Зачем-то она нам дана эта жизнь.  Пользоваться ее дарами. Не отвлечет ли это от главного? А что главное? А это? Да нет, ну это настолько высоко, да разве под силу обыденности отвлечь. Даже если и возжелает очень, а все равно  не заслонить ей, как травинке заслонить гору? Если их много этих травинок, и они большие, говоришь? Ну да, а ты еще и лег в эту траву, и лицом в нее зарылся. Ну это надо нарочно, кто же так будет делать? Да ну, Парфён, насмешил.

Не, ну а что тогда делать-то? Говори. Ах у тебя нет ответа, вот видишь. В монастыри всем уходить – монастырей не хватит. Ни к чему не стремится — с голоду помрешь. Опять же, семья, дети. Думать одно, а делать другое, не от сердца а просто потому, что необходимость? Так это ж лицемерие получается. Возлюбить его, говоришь? А вдруг не всем дано, Парфён, а? Возлюбить, легко сказать. И что остается тогда – либо мучиться, либо… Ну да, либо не мучиться, кому же охота себя на муки добровольно обрекать.  Да хоть вот, пословица даже есть – рыба ищет где глубже, человек где лучше. Ну не быть сволочью при этом, мерзавцем откровенным. Главное ведь не притаптывать никого на этом своем пути вылезании из мрака к солнцу. Из необустроенности к благополучию. Опять же ради детей, дети-то они зачем должны страдать, они-то при чем? Под солнцем оно конечно лучше, чем в тени.

Душу не повредить при этом? А что с ней будет-то, с душой? Хотя да, прав ты, Парфён, душа-то она — чувствительная субстанция, очень даже повреждаема бывает ото всяких глупостей наших. Ну ладно, пускай закаляется, нечего ей в тепличных условиях нежиться. К красоте-то она все равно тянется. Как Федор Михалыч говорил? Вот то-то и оно — спасется мир красотою, определенно спасется.  Красота уже не та будет? А вот здесь извини, Парфён, здесь поспорю. Вот она – Венера — сколько тысячелетий ее сваяли тому назад, а смотришь на нее и чувствуешь – красота, и ничем ее не истребить. Опять ты о душе.  Где сокровище, там и сердце? Ну все ведь так делают.  Ну да, не аргумент, согласен. А может быть… Послушай, а может в том смысл, чтобы дошла она до крайней степени своего изнеможения, до отвращения дошла чрез пресыщение? Хочешь жрать, ну на,  жри, извини, Парфён, за грубость выражения, но это чтобы, так сказать, образно и во всей красе. Ну так вот, а когда обожрется уже и возненавидит всякие наслаждения эти, вот тогда и вспомнит она о главном. Вот видишь, Парфён, как славно все складывается. Нет, ну а почему бы и вправду не быть такому? Ну вот, опять ты улыбаешься, все тебе под сомнение только ставить, Фома. Ну и оглянусь и что дальше, не видно обожравшихся и возненавидивших? Нет, ну почему, встречаются. Не часто, конечно, да… Но бывает и наткнешься на такого.

А вот мысль, Парфён, ой и мысль посетила меня, вот уж точно, против нее не найдешь что возразить, да как раньше не подумал я об этом. Ну так вот, держи. А может это и есть тот срединный самый путь, который еще царским именуют, когда выше меры подвигов на себя брать не следует? А потому,  ты только вслушайся, потому… Да не шепчу я, в голос с тобой разговариваю. Потому, чтоб нам не возгордиться, вот почему. Ведь как оптинские-то старцы нам грешным да пустоголовым говорят да научают нас, как жить, помнишь ведь – жить не тужить, никого не осуждать, никому не досаждать, и всем мое почтение. Вот уж лекарство, Парфён, вовек не загордишься. Да и самобичевания в этом никакого не проглядывает.  А? Что ты на это скажешь? С чего это ты взял, что я так же, как и ты считаю, а в этом нашем разговоре не только тебя а и в первую очередь себя переубедить надеюсь? Хм…Может и так. Вот посмотрю на одного человека и считаю так, а взгляну на другого и считаю уже по-другому. И как у тебя, нет у меня ответа на эти вопросы.

И все же, Парфён, ну как без них, без этих целей жить-то вообще?  Как, скажи мне? Достигаешь одного, намечаешь себе следующее. Растешь. Расти-то надо. Как это, добьешься всего и что? А разве это возможно, добиться всего, так ведь не бывает.  К счастью, не бывает. Всегда есть, к чему стремиться. Успокоенность — сродни лени она. Даже если представить на мгновенье, что вдруг раз — и все, добился всего и ничего больше не надо. Вообще. Это ж какая пустота тогда в душе возникнет, Парфён. Нет, это понятно, что рано или поздно так будет, все равно будет – раз и все, ничего больше не надо, пустота.  Но лучше об этом не думать. Это такая форма бессмертия – не когда веришь в то, что будет и за этой жизнью другая, а когда просто не думаешь о том, что рано или поздно все закончится. Мы все такие тут бессмертные. Ходим, спотыкаемся друг об дружку. Смерть, где твое жало?

***

Сколько людей столько и истин, и что с этим поделать? Ну вот скажи мне, Парфён, почему так выходит — вот для кого-то станет вдруг истиной, изо всех правд самой правдивой, нет ты не подумай я сейчас не про Христа, хоть может и похоже, но не совсем про Христа, я так про другого обычного человека, про то, что есть у него внутри затаенное.Как ладанка висит на груди, но только не ухватить ее. Или как сон, видишь его ясно, а проснешься, и все, поминай как звали, уйдет как вода в песок. Останутся только от него вешки да огарки, а хоть и мысль, а нет в ней представления четкого да ясного. И мучается даже он через это. Как, прости меня за такое сравнение, Парфён, как баба на сносях, и пора уж ей родить и сроки подошли, тошно, ан нет, жди пока… Но вдруг получается, Парфён, вот счастье-то, и все ведь склеилось и все так ладно сошлось. И, наконец-таки, встает пред ним целое да стройное. А это, согласись, дорогого стоит. И ничего не прибавить, ничего не убавить, вот она истина. Со временем оно, конечно, и подвыцветет и полиняет может, но это потом, а сейчас чистый соскоб с души. Сосуд полной гармонии. Ну, известное дело, спешит поделиться он своей истиной, ведь никуда не денешь эту нашу по сути страсть. Поделиться истиной — это в природе человеческой. Неоднозначное оно, конечно, и от тщеславного здесь есть и от настоящего и в разной пропорции, да и в ней бы тоже — в пропорции — разобраться, но да ладно, недосуг, берем вроде как поровну. Так вот ставит он ее куда повыше и чтобы обзору побольше, мол, смотрите, люди, вот она истина. Почувствуйте ее, дотроньтесь, впустите в себя, не побойтесь. Ну посмотрите сами, какая она, и на всех, и про всё, и на вопросы ответит и утешения даст. А главное — не будете вы отвлекаться от главного на второстепенное, потому, как будете знать, что главное. Парфён, ведь это наверное самое главное — знать что главнее всего, только уж наверняка знать, а не так чтоб приблизительно. Протягивает он им ее, ну истину то есть, а они смотрят да все мимо, вроде как будто и нет ничего у него в руках, пусто там. Он им вновь, поближе уже дает рассмотреть, и опять не понимают и не видят. А уж когда в третий раз, как набросятся на него да как понесут, что, мол, ты все лезешь к нам со своей ерундой, да что у тебя там — ну которые самые любители поизголяться – ну давай, посмотрим, ба, да это шутовской колпак, а на кой он нам, сам и носи. А другие, те что помягше, те скажут — знаешь что, мил человек, иди-ка ты поздорову от нас, не надо нам твоей истины, не нужно нам знать что главное, ведь ежели знать, да не поступать, так это еще, чего доброго, совесть может заесть, а знать да делать — сколько надо претерпеть чрез это, какого труда нечеловеческого затратить, надорваться ж можно, как есть надорваться. Так что, не надо. А еще и третьи есть, я может и сам из этих из третьих, Парфён, те так и рады бы, потому как тоже временами станет им скверно на душе, вроде как ни с чего, а муторно, да так, что порой и жить не хочется. Хандра, форменная хандра и есть, и мыслишки у них по этому поводу бегают, а кто уж и успел книжонку другую одолеть под это дело, да и собственным мнение обзавелся. И приблизятся тогда они из любопытства – дай, думаю, взгляну, что там за фарисейства с фанфаронствами. Да нет, братец, скажут тогда, это что-то не про то, энто совсем про другое, мы ж думали, что про фому, а ты нам про ерёму. С этой стороны вроде как и сойдет, а вот чуть поворотясь, так совсем не то. А вот ежели ее наизнанку вывернуть да взъерошить, ну самую малость, так вот тогда прямо совсем то будет. Ну или очень похоже… Глянет он сам на истину свою ненаглядную, присмотрится к ней, а и вправду ведь — ну какая это истина, если не подходит она всем подряд, не признают ее с первого взгляда, чуть дотронувшись, чуть приблизившись, по аромату, по звуку, из нее исходящему, не замирают в восторге и не содрогаются в ужасе. Какая же это истина, так удачный срез. А истина где тогда? И есть ли она? Что говоришь, Парфён, может и правы они? Да может и правы, да нет, точно они правы. Непременно правы. Так правы, что по примеру того кого вот только высмеяли, пойдут и они правды свои на белый свет выуживать, наразвешивают их как белье на веревках в чистый четверг. Шагу ступить негде, чтобы какая нибудь из них мокрой простыней тебе по лицу не хлестанула, глянешь — аж до самого горизонта все одни истины висят да сушатся. И где ж между ними разглядеть ту, с которой все началось. Да вроде вот же она, Парфён, притаилась, как легко однако отыскать удалось, неожиданно средь такого леса. Что? В полосочку? А та разве не в полосочку была? Ну нет уже той, а эта тоже не плоха, присмотрись, говорю тебе. Привередливый ты какой, однако, все тебе не то, не нравится если тебе в полоску, вот рядом в рубчик висит. Есть из чего выбрать, не свет клином на ней сошелся. Намешано да взболтано? Ну и пусть, оно вкусней даже, когда намешано.