«И сущность, и ипостась имеют между собою такое же различие, какое есть между общим и отдельно взятым».
Из письма Василия Великого Амфилохию, епископу Иконийскому.
ЧЕТВЕРТОЕ ИЮЛЯ.
А в вышине, в бесконечной, захватывающей дух, величественной без единого облачка сини висит на одном месте, будто остановившись в своем полете, большая птица и только присмотревшись, видно, как на ветру трепещут крылья, развеивая тем самым иллюзию остановившегося времени. Сегодня ведь четвертое июля. Мог и не вспомнить. Все началось со школьных времен, хотя может и раньше, но пытаясь логически вывести первопричину и не имея других объяснений, принимаю за рабочую версию именно эту. Когда в каникулы первый месяц пролетает, не успеешь глазом моргнуть, беззаботный, раз и нет его. Как пропустивший завтрак проглатывает воздушный яблочный штрудель. А в ветреный и облачный июльский день кольнет в первый раз – скоро осень. Предчувствию этому и в дальнейшем суждено крепнуть, наливаться соками, превращаться в данность и омрачать оставшиеся солнечные деньки трагическим подсчитыванием неизменно убывающего их количества. Время вообще, говорят, штука корпускулярная. Ну а как бы тогда Ахиллес догнал черепаху. И четвертое июля – в продолжение этих штучек со временем. Здесь есть что-то от ожидания нового, подготовки себя к нему. И опасений вдруг оказаться его недостойным. Никто не родился в этот день и не умер. Просто именно четвертого июля лучше всего получается останавливать время, в другие дни пробовал – не так. Наверное, в этом его предназначение. Пребывать в безвременье пусто и приятно, состояние невесомости вызывается одним лишь памятованием о числе, взглядом непременно в небо и, как вариант, полеживанием в саду с подставлением полуприкрытых глаз ласковой игре солнечных бликов, просачивающихся сквозь листву. И так традиция эта безо всякого рвения поддерживать ее, но сама собою, а значит вдвойне удивительно, дошла со мной до сегодняшнего дня. Было, что раз или два за все время я пропускал четвертое и когда спохватывался пятого или шестого, досадовал на себя за это. И даже в те редкие моменты, когда случалось пропускать, подозреваю что и тогда без моего ведома время вело себя не совсем должным образом — задержки, подергивания и прочие аномалии, но в суете разве заметишь. Впрочем, оставим физикам с этим разбираться. Сосредоточимся на лирике.
А она такова, что ничего другого не остается, кроме как довольствоваться этим миксом – собственно благословенным летом с неизменным привкусом ожидания скорого и бренного угасания его. И надо же случиться такому, может в качестве компенсации за все мои мучения, что довелось мне оказаться и проживать с некоторых пор жизнь свою там, где большая часть времени в году лето. И не просто лето, а в обрамлении белоснежного песка и ласковых волн прибоя. Приедается ли это, если дается простому смертному в таких неограниченных количествах? Когда в сухом остатке лишь степень загорелости плеч и шеи, степень запыленности парусиновых выцветших брюк и стоптанности сандалий. Степень совершенной бесцеремонности (троганий, сдавливаний, прысканий и смешков) по отношению к тому, на что привык взирать с воздыханием и даже мысли о чем были обставлены всеми возможными почестями. Лето — очаровательная загорелая туземка в короткой цветастой юбке с сильными красивыми ногами (представил уже?), она призывно поднимает руки в танце, тем еще более оголяя свои безумные ноги, от которых кружится голова. Она ждет твоих ласк и будто говорит: «Вот же я, возьми меня, дурачок». И отвечая на вопрос, приедается или нет — здесь важна не только величина девальвации (подозреваю, что это константа), но и та исходная точка, от которой ведется отсчет. Моя точка оказалась так сильно сдвинутой на этой шкале в сторону обратную той, по которой происходит обесценивание, что вряд ли что-то может поколебать поселившуюся во мне перманентную радость от его непрекращающегося присутствия.
Теперь, что касается осени. Осенью пробуждается тоска. Во все остальные времена года мы вспоминаем осеннюю тоску, пытаемся ее представить, сымитировать (чтобы с ее помощью сотворить, как нам кажется, что-то стоящее), а осенью — вот она натуральная, не синтетическая, бери и пользуйся, черпай ложками, пронзительную. Весной, пожалуй, ранней, что-то похожее проскальзывает, но там она омрачена неизбежностью пробуждения. А здесь легкая и радостная тоска ухода. И откуда взяться в уходе этой странной легкости и радости, разве что от присутствия ожидания того, что за ним последует? А еще непонятное волнение, будто перед тем, как войти в холодную воду, приятно и тревожно одновременно. Опустошение разве может быть приятным? Попадаешь в пустынный старый дом, где давно никто уже не живет. Все покрыто пылью, на мебели лежат покрывала, рояль накрыт пленкой, ходишь по гулким и скрипучим полам с закругленными от времени досками и от шагов разносится эхо. Проводишь рукой по предметам и оставляешь полосы на пыльных поверхностях. Часы у стены замерли, стоят, ты открываешь дверцу и, подтянув гири, запускаешь маятник. Он громко и обманчиво с усердием начинает тикать, но вскоре вновь затихает. Откуда ни возьмись бабочка забьется в окно. В доме том неуютно и совершенно нечего делать, но ужасно хочется там оставаться.
Жить в согласии с миром или противостоять ему — все ведь состоит из этих двух начал и переходов между ними, нет? А надо ли вообще это уметь, обязательно разве уметь быть правым и сильным? Уметь противостоять? Дерево разве не противостоит ветру, оболочка плода разве не противостоит сочной мякоти в ее желании разлиться? Желание обнять мир и раствориться в нем не противостоит улавливанию витающих в нем сгустков и мучительному обертыванию их в фантики слов? А вдруг вообще истин много, а вдруг, если даже она и одна, но такая огромная и всеобъемлющая, что вмещает в себя и решительность и несюсюканье, и металл в голосе и почитание чепухой всякие угрызения совести, всякие оглядывания назад и самоукорения? А вдруг она включает в себя железобетонную простоту убеждения что ты никому ничего не должен? Надо подумать об этом на досуге, не забыть подумать.
Пока же следующая картина – острие шпаги, выписывающее передо мной фигуры бесконечности, и я как зачарованный не могу отвести от него взгляда. Вернее, это даже не острие, а наконечник с плоским ограничителем, за который выступает на десять миллиметров игла, достаточно тонкая для того, чтобы при проколах не повреждать сильно, но не настолько тонкая, чтобы полностью избежать кровотечений. По количеству красных пятен на белой одежде можно судить о том, кто одерживает верх в поединке. Наши занятия по большей части лишены подобных эффектных излишеств — противник мой старается обходиться без уколов и лишь обозначает их, мне же за все время удалось уколоть его раз пять. Причем никаких особых усилий, чтобы воспрепятствовать мне нанести укол от него и не требуется, он просто выставляет шпагу, которая становится продолжением его руки и делает несколько, скажем прямо, не таких уж быстрых шагов навстречу. И вероятность того, проткнет меня или нет этот агрегат на пружинистых ногах, целиком и полностью зависит от его желания совершить это сейчас. Или отложить на несколько мгновений. Шпага для него — живое существо и даже в том, как он берет ее в руку, некий ритуал — обязательно ладонью вниз, взять как-то по-другому, наверное, выказать неуважению к оружию, духу схватки, может даже какому-то богу фехтования. Затем поднимает руку, чуть отклоняя кисть, как бы под тяжестью рапиры, проводя взглядом от гарды до самого острия, и непременно при этом приветственно вскидывает голову. А потом будто представляя мне ее, знакомя, протягивает вперед, рапира в его руках как дирижерская палочка, как перст, указующий на приговоренного. И какие после этого шансы у приговоренного, скажите мне на милость? Больше года, как я играю роль приговоренного — регулярно беру уроки этого искусства — и шансов выйти из этой роли у меня не особо прибавилось. Хотя, по словам моего учителя, я достиг неплохих результатов, но, скорей всего, он мне льстит. Как я уже говорил, мое личное достижение за это время – пять уколов. Позволил он мне или это явилось результатом его рассеянности, сложно судить. А может моему достижению как-то поспособствовал рецепт, вычитанный в одной из старинных книг, посвященных этому искусству. Он гласит — для того, чтобы им овладеть, нужно преуспеть в некоем упражнении, которое названо там, кажется, (могу ошибаться) — прокалыванием пространства. Представить себя несущимся сквозь плотную пелену облаков и за каждым скоплением их таится следующее и далее еще и еще. Главное не останавливаться, не успокаиваться ни от усталости, ни по соображениям достаточности, ни от страха перед этим своим дерзким и неудержимым движением. И даже, когда подходит время миновать эту облачность и вырваться в чистую равномерную темно-синюю бесконечность и тогда продолжать пролетать его, не думая об окончании. Понимая, что окончания не существует. При этом, как, впрочем, и во всех других делах, уходя от одной крайности, стараться не впасть в другую. А именно, продолжая свое движение в пространстве, не раствориться в нем. Сопротивляться этому растворению и насколько хватает сил замедлить его, может быть, даже жертвуя чем-то в процессе движения, разумеется, кроме самого движения. И как результат — пять уколов. Подозреваю, что это универсальный рецепт, годный в равной степени и для других разнообразных и многочисленных способов и видов противостояния.
Однако найдя и пользуясь им с разной периодичностью (подчас, почти паразитируя), достаточно затруднительно уже бывает вытаскивать себя из него, хотя бы просто в нейтрально-бесцветное. Вытравить на время любые намеки на это, как лабрадор, выбравшийся из воды на сушу, старается вытрясти из своей шерсти все остатки влаги. Говорят, что специальным электродом прижигают определенные участок сердечный мышцы, избавляя тем самым от аритмии. У меня есть такой электрод. Начитавшись, я начинаю думать, говорить, как они, использовать их обороты речи, излюбленные идиомы. Когда надо уравновесить накопившееся излишней жертвенностью, я начитываюсь Пастернаком. Когда требуется пробраться вглубь и из каждого заурядного и совершенно на первый взгляд пустого цилиндра извлечь невообразимое количество вещей, читаю Набокова. В моменты, когда необходимо сделать себя и собственные ощущения центром мироздания — Пруста. Творить смыслы между строк – несомненно, Чехова. Напустить дыма многозначительности, покуражиться беззлобно — это к Гоголю. Ежели нужно добавить правдивости, такой обостренной и любую душу разложить, что называется, по косточкам до самого дальнего и темного закоулка ее, а в самом распоследнем негодяе разглядеть общее с собой, тут уж конечно Достоевский. И это внимание к каждой душе — наиболее удивительно для меня на фоне собственной убежденности в том, что следование истине – в числе индивидуальных признаков субъекта, и как следствие – неизбежная обделенность вниманием всего, не вписывающегося в эти рамки. Грандиозности замысла вместе с показной простотой воплощения и несравненным чувством меры — это к Толстому. Кстати, это несоответствие масштабности общей цели и излишне простых методов ее достижения, так хорошо и точно бьющее в литературе, в обычной жизни и сыграло с ним, на мой взгляд, злую шутку. Да, и еще ко Льву Николаичу, когда вдруг по какой-то причине необходимо изгнать из себя саму возможность существования на свете чуда.
Вот подумалось – а хорошо ли возводить что-то в категорию святости вообще, а литературу в частности? И почему именно ее? Ну хотя бы потому, что на свете не так много вещей, которые годятся для этого. Впрочем, наряду с отнесением всего того, что касается литературы, в сферы священнодействия, налицо факт некоей присутствующей в этом однобокости (замахнулся, однако). Почему-то повелось именно так — описание превалирует над размышлением. Примат описания. Первостепенно — чтобы откликалось, ёкало и было близко. Размышления предоставлялось делать читателю. Или не делать. Ему давалась большая свобода, но вместе с тем обесценивалось само размышление как необязательный компонент. Обратная реакция читателя не предусматривает необходимость размышления, но лишь сопереживания. Важно происходящее, а не почему это происходит. Явление как данность. Описание поверхностей – шероховатых и гладких, жалких и сверкающих, а не пугающее строение внутренностей. Приглашение поразиться, посочувствовать, испытать вслед за героем. Предложение представить истину на обозрение, отмыть от наслоений и на порозовевшую, совершенную в каком-то определенном своем прикусе полюбоваться и восхититься, огладить чистую, влажную еще, квелую и распаренную, пахнущую мылом и дубовым веником плоть ее. Но не разобраться в ней, в закономерностях появления на свет, частоте повторений, причудах изменчивости, способах воздействия. Дойти до самой сути, нет. В литературе правит бал банщик, а не хирург. Исследование не прижилось в литературе. Так получилось, на каком-то поворотном пункте пошло вдруг по этой колее. По всей видимости, это был своеобразный ответ тогда уже начавшей набирать силу целесообразности. Маячившему силуэту ее будущего всемирного господства. И кстати, скорей, именно это правильно. Просто надо что-то делать с поднявшейся до облаков степенью доминирования. А если пофантазировать (не могу отказать себе в этом удовольствии) и представить, как может выглядеть идеальное сочетание описания с изучением. Не просто искусно вытканное из нитей разной природы единое полотно (что само по себе уже здорово), и, конечно, не открытым текстом, это не интересно. Нет, чтобы обязательно была интрига, в теле произведения то здесь, то там разбросаны намеки-подсказки, а читатель искал, возвращался, перечитывал, натыкался на совпадения, сопоставлял, разгадывал, спорил (ну хотя бы с самим собой), имел свою версию. И в конце концов находил. И необязательно то, что было заложено там изначально. Заманчиво. Кстати, мне кажется, что такие книги существуют. Их немного, но они есть. И не из разряда малоизвестных или специфических для узкого круга, а из тех, что у всех на виду.
Ладно, признаюсь, мысли подобного рода посещают по большей части в моменты переходов от уплощения двухмерностей в семирамидские сады, а уж погрузившись в чтение, места им точно не остается. После первых же двух абзацев имел обыкновение отвлекаться, глупо улыбаясь и предчувствуя много вечеров свободы и по сумме их небывалое приобретение. Которое наверняка окажется как нельзя кстати в его прогулках. Прогулках с лектором. Почему с лектором и кто такой лектор – об этом чуть позже.
И все же странно (отвлекаясь) — в остальное время я этого не помню и вспоминаю только, когда натыкаюсь и в очередной раз изумляюсь. Чему именно? Как неожиданно меняет цвет в лучах заходящего солнца плитка, которой выложен пол террасы. Кстати, именно эта плитка, отполированная до блеска многими ходившими по ней, именно она при отражении от себя света солнца, клонящегося к закату, в сочетании с фаской, снятой по периметру и делающей ее выпуклой и объемной, именно она более всего, ну кроме, пожалуй, осени наводит на меня ту долгожданную тоску. Камнетес, что вырезал ее в скалистых отрогах Пиренеев белыми от каменной муки руками, на короткое время отрывается от работы, смотрит вдаль через солнце и хлопья осевшей на ресницах пыли, и взгляд его, наверное, при этом кажется немного удивленным.
Шторы цвета спелой пшеницы еле заметно колышутся. В другие окна доносятся звуки, за ними кипит жизнь, а за этим безмолвная солнечная пустота. Пространство простирается до горизонта и состоит лишь из редких отдельных предметов и тени от них. И на оболочке, отделяющей меня от этой безвидной пустоты, как данность — солнечный свет и изредка пересекающие его тени проносящихся за окном мух. Белесая процеженная бесконечность, столбы, похожие на безобидные виселицы. Из тех окон щебечут птицы, мычит корова, но хочется отчего-то, замерев, сидеть возле этого. А солнце, выцвечивая простор, имеет странную способность отдалять звуки, делать их доносящимися издалека, совершенно лишними, ведь ничего нет важнее этого залитого солнцем пространства. Все, что было, уже нельзя изменить, но главное то, что будет. Удивительная радость будущего, ведь там предстоят важные встречи. Момент теперешний, как обещание будущей встречи, предчувствие ее и предвкушение. Интересно, в раю также? Солнце, заливающее пространство, и тени от мух пересекают еле колышущиеся занавески цвета спелой пшеницы. Через другие окна доносятся даже запахи трав, а через это только слепящий прямоугольник света и оживляющие его непонятные бусины в траве. Откуда кстати они, росы нет еще и в помине? До самого горизонта все одно, до той темной линии — то ли лес, то ли отлогие горы под выцветшим небом. Мастеру обещан был не свет, а покой, а здесь эти две стихии соединились и достаточно органично уживаются. Странно все больше и больше бусин загорается за стеклом. За теми окнами, которые проводят звуки, кто-то завыл по-шакальи и сразу же по крыше раздались шаги, торопливые по металлическому колпаку над трубой. Скорее всего, птица. В соседней комнате кашлянули. А солнце тем временем садится все ниже и предметы за окном приобретают четкость. Пространство из пыльного и обесцвеченного становится красноватым, тени протягиваются все дальше, свет уходит, утягивая за собой и покой. Когда-то же будет, обязательно будет так, что закончится это тяжелое дыхание, боль и натертости мозольные от вечного понуждения. Когда-то будет так — покой и свет останутся. В доме том обителей много. В какой-то из них. В других, наверное, иное – сверкающие в темноте разноцветные шары на елке. Или брызжущая фиолетовыми искрами где-то за спиной шаровая молния, вызывающая страх, восторг и невозможность обернуться (которые непременно надо преодолеть). Но сейчас мне больше по душе эта желтоватая лучистость.
УВЛЕЧЕНИЕ СОБСТВЕННЫМИ ВЫДУМКАМИ.
Первым делом, не успев войти, он с умиротворенным урчанием извлек из-под запотевшего стеклянного колпака тарелку с круассанами. Интересно, он действительно вечно голоден или это его стиль в общении со мной?
– Несмотря на обилие разных приспособлений для получения радости, радости в жизни, увы, больше не становится, – Писарро явно был настроен сегодня на философский лад.
– Глубокомысленное заключение. Нет, ну в самом деле, что за дурацкая привычка постоянно сидеть вполоборота?
Чуть поворотясь в мою сторону и задрав бровь, вытаращил на меня свой фазаний глаз, совершенно невозмутимо при этом продолжая жевать.
– Еще и жевать, — уже более примирительно закончил я.
– А радости в жизни больше и не станет, — продолжал он как ни в чем не бывало, – Но и меньше тоже. Существует эээ… теория (органично встраивая и перемежая отдельные фразы звуками пережевывания пищи и по степени органичности в этом вряд ли кто-то способен с ним сравниться), по которой радости и страдания в мире во все времена одно и тоже количество.
– Вообще или на душу населения?
Он на мгновенье замер с набитым ртом. Не буду отрицать, мне эта его привычка застывать периодически с набитым ртом нравилась, и я иногда в разговоре с ним заранее из нескольких вариантов продолжения дискуссии выбирал тот, на который ожидаемой его реакцией будет именно это трогательное замирание. Потому, что тогда только бывало заметно, как уголки губ его кривятся, из последних сил сопротивляясь желанию расплыться в улыбке.
– На душу, конечно же. Если вообще, разве мог бы тогда я почувствовать всю прелесть этих круассанов.
– А мне кажется, вообще, если бы, как ты говоришь, на душу, то твои страдания от несварения желудка навечно отучили бы тебя от обжорства.
– Давай, поупражняйся, – еле слышно проворчал Писарро, допивая свой кофе, – Тебе полезно перед схваткой. Кстати, последняя твоя схватка с этим, как его… неважно, ну, в общем и целом неплохо получилось, да, неплохо.
Он решил снизойти до несвойственной ему банальной похвалы. Да я и сам знаю, последняя схватка, и вправду, удалась. Противник извивался и юлил, а я шаг за шагом, зарубка за зарубкой, накинув ему петлю на шею, подтягивал к себе, периодически останавливаясь и отдыхая, ему же давая иллюзорную надежду на спасение. Он начинает верещать и дергать еще сильнее, ему кажется, что он почти вырвался и еще не все потеряно. Но вот, очередной виток со скрипом и натяжением, и он обреченно, оставляя на влажной земле длинные следы от когтей, приближается к своему концу. И выбившемуся уже из сил, принявшему свой позор, наступить на хвост, позволяя в отчаянии, поочередно выгибаясь то в одну, то в другую сторону, хватать зубами твой ботинок.
Это образно, конечно. Надеюсь, читатель понял, что образно. Нет? В таком случае оттягивать и дальше назревшие уже пояснения становится почти неприличным. К тому же без этого не выстроить никакого мало-мальски связного сюжета. А как обойтись без сюжета? Нет, можно было бы, конечно, попробовать это сделать, но не сейчас. Итак, помнится, я обещал пояснить кто такой лектор. Лектор это я. Не тот, кто читает лекции с кафедры, и не тот, который Ганнибал. Что это за особый вид лекторства? Большую часть времени стараюсь вызвать в себе чувство небывалого превосходства перед окружающими, того самого, от которого больше всего тошнит осенью.
Форматом поединков, несмотря на довольно продвинувшиеся вперед технологии, оставался старый добрый текст. Это была традиция, которую не смели ломать, да и как ломать, когда все строго закреплено в регламентах и законах. Двенадцать лет тому назад мир изменился, демократия сделала огромный шаг вперед, и теперь все выборные процедуры происходят по результатам победы в публичных дебатах. Самое интересное — регламентом не ограничивалось участие в дебатах претендентов членов их команд, т.е. не было требования строгой верификации личности, участвующей в дебатах. Этим решили пользоваться и вначале приглашать для консультаций в качестве советников, а затем и просто выставлять вместо себя тех, кто отличался убедительностью и красноречием в спорах. Обзавестись своим личным лектором, а именно так начали называться мастера риторики, стремился каждый уважающий себя политик. Но после нескольких громких и скандальных разгромов стало ясно, что возможность заранее изучить методику, особенности и даже характер и привычки лектора, делает его чрезвычайно уязвимым. Гораздо более эффективными оказывались схватки, на которые выставлялись «темные лошадки» и постепенно лекторы из постоянных при своем сюзерене превращались в наемных специалистов. Вот так и пришла в жизнь схема, которая благополучно продолжает существовать и по сей день. Перед каким-то важным событием политики под грифом секретности заключают договора с тем или иным лектором на участие в дебатах, ну а после того, как все заканчивается, имя лектора должно быть раскрыто. Появилось около десятка школ, конкурирующих между собой. Ставки повышались, гонорары росли, и на лекторов с целью запугать или вывести из строя перед ответственной схваткой, было совершено несколько покушений. Несмотря на то, что число лекторов год от года увеличивалось, вместе с тем выкристаллизовывалась некая общность тех, кто раз за разом доказывали свое умение и профессионализм. Так образовалась немногочисленная и скрывающаяся от широкой публики каста лекторов, некоторые из них становились легендами и известны лишь под своими псевдонимами. Я, к примеру, Марко Поло.
Каким же образом выявляется победитель, спросите вы? И здесь все очевидно и прогнозируемо — путем голосования в сети. После в открытом доступе каждый проголосовавший может найти себя и то количество баллов, которое он отдал тому или иному участнику. Случаи фальсификации практически исключены. Желающий закончить схватку перестает отвечать, не ответ одного из соперников в течение получаса служит сигналом к окончанию дебатов и началу подведения итогов. Чаще всего так поступает участник, достигший, по его мнению, ощутимого преимущества и считающий, что его перевес будет достаточным для гарантированной победы. Иногда к этой уловке прибегают, когда, идя примерно на равных и не имея преимущества, самим фактом окончания схватки хотят получить хоть небольшую преференцию. Приблизительно так боксер вскидывает руки перед оглашением результата боя, стремясь таким образом впечатлить судей. Вначале использовались домашние заготовки, позволяющие быстро с первых же шагов, подведя противника к заготовленной ловушке, достичь явного превосходства и затем, прекратив схватку, одержать победу. Но потом ввели защиту против этих детских матов в виде ограничений по минимальному количеству взаимных ответов, да и сами зрители не жаловали подобные приемы быстрых нокаутов. Теперь, почему, разлет тем столь велик. Поначалу все было в привычном формате — коммуналка и дороги, зарплаты и экология. Но не хлебом единым. И, потом, рейтинг схваток, которые случайно захватывали чуть больший круг вопросов, оказывался выше, так постепенно этот круг ширился. Сейчас соперники заранее перед схваткой согласовывают тему, по правилам она должна устраивать обоих.
Так, стоп, а это что (отвлекаясь) — разглядываю с сожалением правый ботинок дорогой темно-коричневой кожи, неизвестно откуда взявшиеся на нем несколько продольных царапин, достаточно глубоких. Пытаюсь вспомнить, где я их посадил, но тщетно.
Теперь, что касается двойников. Мода на них пошла с Ника. Ник двуязычный называли его и именно с его легкой руки лекторы стали обзаводится двойниками. Логика здесь проста — двойник делает за тебя твою работу и под твоим именем. Заказчик, если узнает — может скорректировать гонорар, но это если узнает. А так каждый из многочисленных заказчиков уверен – твоими усилиями, конечно – что это именно он номер один, и с ним ты работаешь лично. Случаи, когда через двойников конкуренты пытались внедрить своего человека для того, чтобы в ответственный момент обрушить репутацию лектора, были нередки. Результат вряд ли мог оказаться летальным — двойников в основном ставили на второстепенные схватки — но ввиду высокой конкуренции на этом рынке подорвать доверие было вполне под силу. Я долго не соглашался заводить двойников и по старинке отдувался сам.
Но когда Писарро в обычной своей манере маскировать и помещать самое важное под прикрытие банальных несуразностей и объявлять мне судьбоносные новости, создавая при этом видимость занятости какой-либо чепухой, причем, чепуха эта выставлялась им гораздо более важной, чем все судьбоносности вместе взятые, к примеру, рассматривая внимательно неизвестно откуда взявшийся листок бумаги, вдруг ставший отчего-то подозрительно важным для него, пыхтя и с тщательностью хирурга очищая при этом от кожуры апельсин, и в промежутках между отламыванием и закидыванием в рот увесистых долек, передавая нечленораздельно мне суть вещей, к которым я вынужден, затаив дыхание и заглядывая ему в рот, стараясь превращать отрывистость в целостность, трепетно вслушиваться, так вот, когда при всех описанных выше обстоятельства, он объявил, что мир меняется, кризис нарастает и в этих условиях уже несколько наших постоянных клиентов, кто, намекая, а кто и открытым текстом озвучили, что в каких-то второстепенных схватках при условии благоприятного исхода, готовы закрыть глаза на участие двойников, я сдался.
– И соответственно выпрашивают себе за это тридцатипроцентную скидку.
– Решай сам, ты мой агент.
– Ну, я обязан проинформировать (с некоторой обидой в голосе), — и следом тише уже, как будто про себя, — Ты мой агент, хо-хо-хо.
Он сидел на открытой террасе спиной к морю, сцепляя и расцепляя на столике толстые загорелые пальцы рук, а я сбоку от него наблюдал за очередным гвалтом группы чаек на берегу и пытался разглядеть, что они не поделили в этот раз. Попутно старался не упустить хотя бы половину из того, что изливал из себя мой собеседник убаюкивающим голосом в фирменной своей привычке к частым ответвлениям от основной мысли, раз за разом оступаясь и довольно подробно и обширно освещая смежные вопросы. Возвращаться же в исходную точку он не спешил, а когда все же делал это, каждый раз с небольшим смещением, в итоге нескольких таких отвлечений с разъяснениями оказывался достаточно далеко от первоначальных областей. По этой причине следить внимательно за всеми поворотами и изгибами его мысли было делом непростым и утомительным. Высказывая ему про эту его неуемную страсть к ответвлениям, получал каждый раз неизменный ответ, что в этом и состоит главное лекторское искусство и мне, вместо того чтобы укорять, стоило бы поучиться. И сейчас, понуждая себя не слишком выпускать из внимания все, что изрекал мой визави, мне казалось, что небольшую помощь в этом мне оказывало то, что я периодически отрывал взгляд со спины Писарро, перенося на чаек. В такт его речи и движению пальцев складка его рубашки в крупную бело-голубую полоску на спине между лопатками провисала и натягивалась вновь.
– За прошлый месяц пять случаев покушения на лекторов. Три из них удачные. Из самых крупных — Морган. Огласки пока не предают, схватки будут продолжать его двойники, но сам понимаешь, империя Моргана была в первом десятке. Я это к чему, может тебе ненадолго отойти от дел? А еще лучше уехать. Подумай.
В этот момент одна из чаек, державшаяся особняком от общей массы, волочащая за собой по песку крыло и весьма неохотно взмахивающая им при каждой осторожной попытке приблизиться и поучаствовать в очередной перепалке, воспользовавшись тем, что более сильные сородичи ее были заняты выяснением отношений, незаметно выхватила предмет их разногласий и пустилась наутек. Вся толпа, немного помедлив, ринулась за ней. Мне ужасно хотелось узнать, чем все закончится.
– Ты слышишь, что я говорю? – Писарро, не дождавшись ответа, повернулся и вопросительно уставился на меня.
Отчего так бывает, что одни люди встречают других и не проходят мимо, прибиваются один к другому, пасутся рядом. Вроде бы с виду совершенная бессмыслица, никаких условий для столь длительного симбиоза и быть не может, но, однако, они рядом. Шарлатаны прорастают сорняками подле ученых, откровенные врали вдруг заводят дружбу с патологически честными людьми, скромные ботаники затёсываются в друзья к душам общества, развратным самовлюбленным субъектам, мажорам и ловкачам. Люди, ценящие более всего душевное равновесие, по какой-то роковой усмешке судьбы обзаводятся знакомцами или даже вторыми половинками крайне внутренне неуравновешенными и регулярно их из этого состояния выводящими. Не подозревая при этом, что именно эти выведения их из равновесия придают состоянию уравновешенности дополнительную ценность и по этой причине жизненно им необходимы. (Но нет, конечно, ни к какой из вышеперечисленных категорий Писарро не относится. Представляю, как он разобиделся бы, восприняв это на свой счет).
— Слышу. — Оглядывая его изрядно поредевшие на макушке волосы, – Сколько мы уже с тобой знакомы?
– Какое сейчас это имеет значение, — нахмурив брови, — ммм, лет пятнадцать или что-то около того, – посмотрел на меня внимательно, отчего-то решил подыграть и, подняв руку, погладил себя по лысеющей макушке, – как говорил старина Кант, время придет, и трава пожелтеет, даже если лето было холодным и дождливым.
– Уверен, что это Кант? Может все же это был Ходжа Насреддин? Кант-то чем у тебя провинился?
Очередная из его привычек, в дополнение к той коллекции, с которой читатель частично уже ознакомлен — извлекать на божий свет всяческие доморощенные афоризмы, при этом авторство их приписывать кому-то из великих (кстати, стал замечать, что это заразно). Иногда это делалось весьма искусно и навскидку тяжело было определить, наплел ли он на этот раз или это действительно цитата. А иногда нелепо и смешно, как вот сейчас. Но всегда состояло из смеси реальных фактов, фактов подвергшихся от долгого пребывания в сознании его достаточно серьезной и глубокой переработке и откровенного вымысла, причем в такой причудливой конфигурации и выложенных и преподнесенных со столь уверенным видом, не предполагающим никакого сомнения, что если вдруг он наталкивался на это сомнение, то либо не замечал его, либо удивлялся ему в степени во много раз превышающей степень моего удивления его байкам. И с таким невинным почти детским выражением лица, что даже меня, знавшего наперечет все его привычки, ставил иногда в тупик, что же говорить о других. Со временем я стал догадываться, что удивление его и вправду было искренним, ну насколько вообще искренность могла найти себе место в нем. Некоторые люди так увлекаются собственными выдумками, что в какой-то момент совершенно искренно начинают верить в то, что так оно и есть на самом деле.
— Провинился? Когда ты в последний раз брал в руки Канта, позволь у тебя спросить, — и хоть был виден мне лишь затылок, я представил с каким выражением лица он задает этот вопрос. Скорее будто спрашивает себя, чем меня, лишний раз убеждаясь в достаточно очевидном. Затем отпив вино, крякнул от удовольствия, покрутил бокал, посмотрел через него на солнце, и неожиданно меняя тему:
– Слышал, Маск достраивает комплекс? Открытие через полгода. Ты будешь, нет? Ну, хорошо, я бронирую места в отеле. Саудиты от него в восторге, не успевают разбирать мечеть, он идет по следам, наступает им на пятки.
Несколько раз еще натянув и ослабив полосатую складку на спине, в довершении по традиции смачно с громким звуком вырвал из блокнота лист, припечатал его ладонью (всегда только так),– Расписание оставляю, – и, крякнув и бросив на прощанье взгляд, полный сожаления, на пустую бутылку, встал, отклеив от спины прилипшую рубашку, – Нас ждут великие дела, – по-медвежьи косолапя, пошел к выходу.
ИНДЕКС СОВЕСТИ.
Совершая ошибки, обычно не рассчитываешь на последствия, иногда вовсе не задумываешься, иногда предполагаешь, но совершенно из другой области. Из всего множества последствий достаточно сложно предугадать именно это. И когда вдруг случается, конечно, становится неожиданностью. Реже предполагаешь с некоей долей вероятности, что оно произойдет, но то ли вероятность кажется невозможно низкой, то ли привычка верить в лучший исход играет в очередной раз злую шутку. В общем, странно было бы, совершая очередную ошибку знать заранее ее последствия. Но жизнь полна всякими странностями. И вот раз за разом повадилась эта странность происходить со мной. Премерзкое, прямо скажем, ощущение, когда обречен на ошибку, заранее зная, чем она впоследствии тебе аукнется. А поделать ничего не в силах — не совершать ее ты не можешь. Потому, как не совершать было бы еще большей ошибкой. Понимаешь, что к выбору между плохим и ужасным подвел сам себя какими-то прошлыми поступками, но от этого не легче. К выбору двойника я подошел совершенно безответственно, просто выбрал того, кто сидел ближе к двери. Чем плоха случайность? Для того, чтобы первое впечатление не стало обманчивым, нужно отвлечься, обесцветить свое сознание — в прозрачном всегда виднее. Или как там у Лапласа, в его условиях перетекания случайности в закономерность? Случайность стремится к закономерности в количественном отношении, а закономерность к случайности по своему значению и времени существования. На какое-то мгновенье замешкался у двери, вступив уже в комнату, но делая шаг назад и ища глазами табличку на двери, указывающую, что я не ошибся и зашел именно в нужную. Никакой таблички конечно же не было (надо было распорядиться, чтобы повесили, упустил), и я вступил внутрь, вопросительно оглядывая обстановку и находящихся там людей. Судя по ответным взглядам, прием мой удался, и они уже наполовину приняли меня в свою команду. Двое у окна что-то увлеченно обсуждают, остальные, как и положено, сидят молча уставившись в экраны гаджетов. Последний примостился у самой двери в теплой не по сезону мешковатой куртке и с рюкзаком, наполовину сползшим с плеча. Единственный от кого я не получил ответного взгляда. Кашлянув, пытаюсь немного расшевелить здешнюю публику вопросом — а долго ли еще ждать? Кто-то хмыкает в ответ, кто-то бросает недоуменные взгляды, а от того у двери опять никакой реакции, тоскливо и даже будто затравленно смотрит, не мигая, на участок стены напротив. И даже когда я, подойдя к нему вплотную и склонившись через голову, пытаюсь рассмотреть, что же там интересного он нашел на той стене, даже тогда не поднял взгляда, только испуганно вздрогнул, покосившись куда-то в сторону. Стена была абсолютно ровной и гладкой. Перед тем, как выйти, сую ему тонюсенькую методичку на желтоватой газетной бумаге, каких сейчас, наверное, уже и не сыщешь, со словами, что у него есть три дня, чтобы изучить ее.
Внешне Бруно был невзрачным зверьком. «Этот малый себе на уме», – так характеризовал с первых минут невзлюбивший его Писарро. Подозреваю, что некая внутренняя убежденность в собственной недооцененности, которая в большинстве случаев играет с нами злую шутку и является часто причиной продолжающейся череды неудач и которую, как известно, вычистить и изгнать сродни подвигу, была весомой частью его натуры. Каким-то удивительным образом подобные личности, проживая жизнь, умудряются не пребывать в одиночестве (не имею достоверного подтверждения этого в отношении моего новоиспеченного подопечного, но лишь констатирую в обобщении). Предположу, что все-таки из жалости, которую вызывает у окружающих всякое несимпатичное, упрямое, но вместе с тем не назойливое, склонное к самоистязанию и саморазрушению существо. Вот вкратце, каким был, ну или, во всяком случае, виделся мне в первые дни нашего знакомства, Бруно. Постоянно заспанное лицо его выражало полное отсутствие готовности ко всякого рода обучению, но схватывал он на лету, иногда у меня даже закрадывалось сомнение в том, что он не имел раньше никакой подготовки.
– Начнем с главного. Считать, что главное это победа на каком-то этапе над каким-то соперником — заблуждение. На самом деле это второстепенно. Главное — это осознание и понимание, укоренившееся в тебе, что до всего можно дойти силою разума, абсолютно до всего.
Он заметно оживился, а я устроился поудобнее, выудив из нижнего ящика стола старый журнал, перелистывал, изредка отрываясь для того, чтобы вставить ремарку. К слову сказать, данные правила, столь необходимые для изучения Бруно, искушенному читателю показались бы настолько очевидными, что пересказывать здесь я их не возьмусь, дабы мой уважаемый читатель не заскучал, да и не забросил чтение. Нами же все перипетии этого малоинтересного процесса были с переменным успехом преодолены недели, кажется, за полторы. Что? Считаете, это может быть занятным? Что ж, извольте, но только совсем-совсем кратко.
– Итак, приступим. Шестнадцать основных.
– Вступление тоже? Здесь про процесс познания.
– Давай, а то я сам начал уже подзабывать
– Процесс познания в том виде, в каком мы его понимаем, представляет собой стремление повысить степень обобщения системы до абсолютных пределов и закономерное недостижение этого, вместе со стремлением приведения исследуемой системы к абсолютной степени изолированности, и опять-таки естественным недостижением. Эти две составляющие одновременно и противопоставлены, и взаимодополняют друг друга. Отсюда следует бесконечность процесса познания вообще, и в то же время — существования конечных результатов его в каждом конкретном случае — изолированной системе. Той, для которой все действия извне либо сведены к минимуму, либо учтены существующей закономерностью.
Теперь правила.
Первое — легкость и доброжелательность. Никогда не надо чувствовать в сопернике врага. Иногда поединки идут по нескольку часов, и сохранять свежесть возможно, только если будет соблюдена эта внутренняя легкость.
Второе — сдерживать эмоции. В свою очередь мелкими раздражающими уколами стараться вывести противника из себя. Иногда, в редкие моменты бывает полезно не сдерживать эмоции, но лучше это сымитировать.
Третье. Принимать тему, навязанную противником, если чувствуешь, что ты в данном вопросе сильнее, если же нет, то умело переводить. Cъезжать с темы.
Четвертое — не ввязываться в мелкие разборки. Даже, если они в итоге могут оказаться выигрышными. (Мелочиться ведь всегда уравнивать).
Пятое — удивлять. Избегать давать ожидаемые ответы. И, наоборот, прогнозировать реакцию соперника и заранее конструировать ответную.
Шестое. Многословные посты всегда слабее, поэтому сокращать нещадно.
Седьмое — мысленное структурирование предмета обсуждения. Это позволит давать более быстрые и четкие ответы. Высший пилотаж при этом — пройдя по кругу, подвести оппонента и тыкнуть носом в его собственное утверждение, входящее в противоречие с более поздними высказываниями. Это практически всегда безусловная победа. Иппон. А избежать этого можно только имея четкую структурированную картину о предмете обсуждения. В противном случае есть вероятность, что сам будешь пойман на этот крючок.
Восьмое — приемы риторики и эристики. Основные из которых — подмена общего частным и, наоборот, частного общим, переход от субъективного к объективному, использование приема от обратного, замена сущности производной ее.
«Стоп, давай-ка на примерах. Допустим, некто лектор, защищая интересы своего клиента, заявляет, что тот, будучи руководителем, неважно какого субъекта, построил сто домов для престарелых и проложил тысячу километров новых дорог. Это факты, парируй, меняй частное на общее. Подсказка (видя недоумение): частный — данный конкретный, общий — в ряду характерных» — «Можно сказать, что любой другой на его месте делал бы то же самое. Это его работа, и не факт, что не были бы построены двести домов для престарелых вместо сотни» — «Теперь, общее на частное» — «Из построенных домов добрых два десятка не были приняты комиссией из-за нарушений, допущенных в ходе строительства. А открытие таких домов на побережье, как выяснилось, сопровождалось махинациями с земельными участками, выделенными под них» — «От обратного» — «Если бы это было не так, то откуда взяться тогда тем двум десяткам исков за последнее полугодие, поданных в комитет по недобросовестным сделкам, заметьте, именно по данному округу» — «Копай дальше» — «Построенные дороги стали платными» — «Компенсируется качеством» — «Через пару лет потребовался ремонт» — «Подрядчик отремонтировал по гарантийным обязательствам» — «Фирма- подрядчик принадлежит доверенным лицам клиента или его родственникам» — «Нити теряются в офшорах» — «Дома для престарелых построены в чистом поле без всякой инфраструктуры» — «Дальше» — «Исследования показали, что марка используемого бетона для строительства двух путепроводов и надземных пешеходных переходов не соответствует проектной и сильно занижена, что не может не повлиять на несущую способность этих конструкций в процессе их эксплуатации и тем самым на безопасность людей» — «Подтверждение?» — «Лабораторные акты» — «Хорошо. Теперь с сущности на производную» — «Состояние вашего клиента за срок пребывания его в руководстве субъектом увеличилось в четыре с половиной раза, а уровень благосостояния населения субъекта упал почти в полтора» — «Однообразно» — «Сократилось строительство детских садов» — «Так» — «Лесные пожары стали возникать в три раза чаще» — «Так» — «Девушка заявляет, что она его дочь» — «Хм» — «Горничная обвинила в домогательствах» — «Ха-ха-ха. Хватит. Желтая пресса потеряла в твоем лице славного адепта. Вернемся к правилам».
Правило номер девять — чувство внутреннего превосходства. Даже такого немного снисходительного и доброжелательного. Оно всегда должно быть великодушным, а носитель его готов на уступки, но здесь не все так однозначно. Один и тот же поступок, совершенный разными людьми, вызывает разную реакцию и между тем, как уступать, будучи уверенным в себе, и уступать в результате слабости, большая разница.
Десятое (читатель, потерпи) — прием, называемый поддавки. Он позволяет убедить зрителя в слабости противника, поддаются ведь заведомо слабому противнику. Демонстративно дать фору в виде мелкой фигуры. Инвестиция в преимущество в более крупных вопросах. Главное здесь не переусердствовать.
Одиннадцатое. У задающего вопрос есть видимое преимущество в виде инициативы. Но точный и элегантный ответ может свести его на нет. Это также используется в поддавках – соглашаться отвечать на вопросы заведомо более слабого противника и метким ответом посрамить его во вроде бы выигрышной позиции. С высокого падать больнее.
Правило номер двенадцать — чтобы переломить ход поединка, нужно заставить противника усомниться в собственной правоте. Конечно, он не подаст виду и будет продолжать гнуть свою линию, но если получится это сделать, вы сразу почувствуете разницу, а позже ее непременно почувствует и зритель. (Иногда явно проигрывающий по содержанию противник уверен в собственной правоте, и это компенсирует в некоторой степени его промахи).
Тринадцатое. Противник будет после очередного удачного выпада периодически восставать как феникс из пепла, хотя вроде по вашим расчетам должен быть раздавлен. Это не должно смущать, раздражать и выводить из равновесия. Как в шахматной партии выигрывая одну или две фигуры, нужно уметь сохранять преимущество и путем нехитрых разменов довести партию до победы. И как в шахматной партии довольно часто уже с середины противники приблизительно знают, кто выиграет, а кто проиграет, во всяком случае, с большой долей вероятности. Но шанс переломить ход встречи все равно остается. Шанс, что кто-то совершит ошибку.
Четырнадцатое — импровизация. Производное от легкости, переводов в другие плоскости дискуссии и чувства собственного превосходства и уверенности.
Пятнадцатое — умение вовремя остановится. Парадоксальным образом довольно часто желание закрепить полученный результат в виде контрольного выстрела в голову оказывает противоположный эффект. В тоже время и чрезмерное благородство в этом вопросе, если имеешь дело с достойным противником, может сыграть злую шутку. Поэтому дожимать, но без фанатизма.
И, наконец, шестнадцатое — не бояться поражения. Верить в победу — это не значит добиваться ее любой ценой, отсюда следует парадоксальная готовность принять поражение. (На моей памяти бывали случаи, когда на карту было поставлено слишком многое и сильные бойцы проигрывали откровенно более слабым именно из-за этого груза ответственности).
Вот и все (многострадальная методичка захлопнута и отодвинута без сожаления), это было последнее правило, с чем тебя и поздравляю. Вопросы?
Будто вспоминая что-то, мучительно шевелит губами, изображая забывчивость. Человек, пытающийся что-то вспомнить, не кидает осторожных взглядов на собеседника.
– В этой методичке изложены все правила или есть еще? — зрачки его холодным металлическим блеском будто пытаются пролезть внутрь меня как диковинный хирургический инструмент. – Я понимаю — для того, чтобы приступить к тем более сложным, нужно вначале освоить эти простые, так?
– Не совсем, те правила не вытекают из этих, они не являются их продолжением. Они сами по себе.
Зрачки его все более напоминают маленькие шарики, просыпавшиеся из сломанного подшипника, матового блеска, темного, стального, безнадежного и совершенного. Он ожидал продолжения от меня, я молчал. Состроил еле заметную гримасу, по причине этой мимолетности и незаметности, могущей означать многое в диапазоне от «не могу избавиться от привычки задавать ненужные вопросы» до «продолжай дальше в том же духе, чванливая морда». Приправив ее улыбкой кота, покусившегося на сливки. И, одев колпачок завершающим жестом на измученную им ручку, уже было собрался спрятать ее во внутренний карман.
– Они не определяют, что именно является правильным действием, а что нет, каким образом тебе действовать, они устанавливают зависимость не от твоих действий, а от тебя самого.
Он переваривал сказанное и задал дежурный вопрос, ответ на который (как он считал) был ему уже известен:
– А разве действие и личность не взаимообусловлены?
– Так же, наверное, как могущее произойти здесь и сейчас и действительно происходящее. Проявленная и непроявленная вселенная. На первый план выходят индивидуальные характеристики субъекта.
– Индекс совести, к примеру?
– Ну пусть будет он. На сегодня достаточно, завтра продолжим, кстати, с этого же самого места, так что домашние заготовки приветствуются. Найдешь внизу в библиотеке историю философии. Двухтомник, потрепанный такой. Проштудируй к завтрашнему дню.
***
За последнее десятилетие институт лекторства прочно занял свое место в современном мире. Среди прочих новшеств конкуренцию ему составляло, наверное, только такое явление как индексация. Сейчас сложно представить, что совсем недавно человечество не слышало даже об этих аппаратах. Индикаторы индекса совести, сокращенно ИИС, приняли не сразу. Первыми застрельщиками в этом деле были агентства по трудоустройству, они просекли, что указание индекса совести у соискателя дает ему ощутимое преимущество перед остальными, следом без лишней огласки их стали закупать различные финансовые учреждения для тестирования своих сотрудников, а позже большие корпорации проводили индексацию тех работников, что непосредственно имели доступ к новым разработкам, за которыми охотились конкуренты. А затем пошло повальное увлечение, даже брачные конторы, расплодившиеся в последнее время в неимоверном количестве, стали использовать их, и постепенно во всех сферах, где требуется характеристика человека, начали брать индексацию на вооружение. В анкетах появилась графа с указанием ИС. Официальные власти как обычно плелись в хвосте этого процесса, периодически в прессу, видимо с их подачи, запускались материалы, разоблачающие недобросовестность производителей этих приборов, их называли шарлатанами и высмеивалась сама идея такого индексирования. Но, тем не менее, вынужденные реагировать на запросы общества, в конце концов сломались и они, и индексация из ранга страшилок была выведена и обвинения в псевдонаучности с нее были сняты.
Но сами приборы – и это была принципиальная позиция руководства большинства государств, причем вопросы эти обсуждались на самом высоком уровне и даже несколько заседаний ООН были посвящены теме ИС – так вот, по поводу самих приборов в итоге пришли к выводу о недопустимости их кустарного изготовления и обязательном лицензировании производителей, и сертифицировании продукции. Как это обычно и бывает, мелкие игроки с этого рынка были выдавлены и сферу производства поделили между собой три крупных международных корпорации. Индексирование не сразу стало обязательным для всех, и поначалу отказ от индексирования тех или иных публичных личностей становились темой для обсуждения и сплетен. Значения индекса глав мировых держав и руководителей крупных образований, любезно согласившиеся пройти обследование, ожидаемо показали высокие результаты. Обсуждая зашкаливающий индекс того или иного президента, прогрессивная общественность рукоплескала и это выставлялось как очередное свидетельство торжества демократии и доказательством того, что демократические институты действительно оправдывают свое назначение. Вслед за этим последовали проверки чиновников более низкого ранга и справедливости ради надо отметить, что здесь уже наблюдалась не столь радужная картина. Некоторые из тестируемых по причине крайне низкого индекса были признаны несоответствующими своим должностям. Все чаще в СМИ проскакивали новости о скандалах, когда выяснялось, что тот или иной руководитель путем дачи взяток пытался купить себе дутый фальшивый индекс. Периодически шептались, что все эти индексы полностью настраиваемые и по желанию производителя могут быть установлены совершенно произвольно. У политиков, приходящих к власти, одним из самых излюбленных предвыборных обещаний было то, что они непременно наведут порядок в сфере индексирования. Но как только они занимали столь желанные ими кабинеты, опять же, благодаря высоким показателям индекса, у них ожидаемо находилось много других более злободневных и неотложных дел.
Те же первоначальные кустарные образцы изымались отовсюду, за ними осуществлялась охота, хранение и использование их во многих странах было признано уголовным преступлением, а производители приравнивались к фальшивомонетчикам. И вскоре мир был очищен от подобного рода суррогатов. Во многих странах индексирование население приобрело столь массовый характер, что в правительствах этих стран появились новые министерства индексирования. Вначале кандидаты в президенты, участвующие в выборах, мерялись и бравировали своими индексами, но демократия не была бы демократией, если бы не выработала в итоге методы и подходы, полностью противоположные изначальным. И впоследствии претендующих на все выборные должности старались выставлять с приблизительно равными ИСами для того, чтобы снивелировать исходное преимущество, и никто из них не был в заведомо более выигрышной ситуации относительно других.
Число разводов тех супругов, у которых выявлялись слишком разные значения, ИС возросло. Было общеизвестно, что индекс также передается по наследству, как цвет глаз и волос, и родители радовались рождению детей с высоким индексом, а если вдруг ребенок появлялся на свет с показателями не слишком высокими, то их утешали привычной уже фразой – ну и ладно, главное, что здоровенький. Индекс присваивался человеку при рождении и должен был сразу же вписан в документы, как, к примеру, группа крови. Установлено, что он не слишком сильно изменяется в течение жизни, ощутимые колебания его в основном, как выяснилось, связаны с различными потрясениями, впечатлениями, а также болезнями нервной системы. Но по восстановлению и излечению индекс в большинстве случаев возвращался к своему первоначальному значению. Самыми высокими носителями индекса были, конечно же, деятели культуры и искусства. Но зарегистрированное в книге рекордов Гиннесса наивысшее значение индекса из всех ныне живущих на Земле принадлежало, как ни странно, фермеру из Австралии.
Первые кустарные приборы по определению индекса были изготовлены на основе т.н. кирлиан-эффекта, открытого супругами Кирлиан достаточно давно. Заключающегося в свечении органических форм жизни в электрическом поле и проявляющейся при этом разного цвета и конфигурации ауры. Со временем это оборудование совершенствовалось и в последних образцах это уже производилось на уровне ДНК. По этой причине стало возможным определять ИС по останкам умерших людей. Уровень ИС, взятый с образцов останков диктаторов, конечно же был крайне низок и, наоборот, у людей, отдавших жизнь за свободу или посвятивших ее служению обществу, отличались крайне высокими цифрами. Затем кому-то пришло в голову определять ИС у животных, а потом у растений, при этом выяснилось, что всякая органическая жизнь обладает отличными от нуля показателями. Среди животных рекордсменами были слоны, дельфины и ожидаемо свиньи. Обезьяны заметно им уступали. Сообщения о нахождении среди окаменелых останков давно вымерших животных биомолекул и выделении из них ДНК оказались, к удивлению, не блефом и совершенной неожиданностью стало то, что индекс динозавра почти повторил значение австралийского фермера. Вначале этот факт решили не предавать огласке, но потом, когда выяснилось, что он уже стал широко известен, под него срочно подвели научное обоснование. Парадоксу динозавров, как он стал после этого называться, нашли объяснение, связанное с огрехами биохимических исследований.
А еще выяснилось, что различные части человеческого тела имеют разное значения индекса, наибольшим обладали подвздошная область, а также область копчика. Это тоже имеет свое научное объяснение, но я уже не помню какое. С введением индекса, преступников, как на это рассчитывали и надеялись, не стало меньше и даже средний индекс у преступников не отличался от такого же у законопослушных граждан, но при поимке преступников и рассмотрения дел в судах высокий индекс учитывался как отягчающее обстоятельство, а низкий, наоборот, в качестве смягчающего и, по мнению многих, это было одно из главных достижений гуманизма в современном мире. Порядок вообще стал самым популярным политическим лозунгом после стольких лет головокружительного хаоса и борьбы всех против всех. В физике противники Эйнштейна опять начали набирать силу, и шальная бесконечность вновь засверкала доминантой множества новых научных теорий и открытий.
ДОСТАТОЧНОЕ УСЛОВИЕ.
Не ожидал от себя, что эта, с позволения сказать, педагогическая деятельность так меня увлечет. Похоже, как если бы, к примеру, ребенок, не умевший еще и говорить, вдруг обнаружил бы в себе внезапное знание букв. Мыча и калякая что-то на своем, без труда и не путаясь ни разу, указывал бы он на те буквы, что называли ему родители, и с каждым его угадыванием росло в них вместе с недоумением чувство радости и благоговения перед чем-то совершенно непостижимым, что, помимо их воли и здравого смысла, воплотилось вот в этом на первый взгляд совершенно неразумном создании. Бьюсь об заклад, назавтра придет на занятие с горящими глазами.
Хорошо, что не побился, а то проиграл бы. Назавтра пришел еще более взъерошенный и заспанный чем обычно.
– Ты что такой, опять не выспался?
Он вытащил из рюкзака и положил на стол два затертых томика неопределенного цвета:
– Зачитался.
– А, история философии, ну и как? Видимо не нашел там ответов на какие-то волнующие тебя вопросы, угадал?
– Наоборот, там столько всего. Но как это повлияло на мир, он разве изменился? На жизнь людей?
– Никак, ты прав, к сожалению, это практически несмешивающиеся вещества, как масло и вода. Так, на чем мы с тобой вчера остановились? Ах, да, вспомнил. Разница между тем, что можешь совершить какое-то действие, и тем, что совершаешь его. С моей точки зрения она минимальная. Если я уже изменился настолько, что способен, совершу я это или нет, не слишком сильно изменит меня. Не так, чтобы уж совсем не изменит, но гораздо незначительнее, чем все сделавшее готовым совершить. А с точки зрения окружающего мира? Ну, какова разница между тем, чего нет, и тем, что есть? Разница размером с вот это — то, что есть. Ни больше, ни меньше. Да, шестая степень свободы меняет все кардинально.
– Шестая?
– Об этом позже. Главное — изменение, позволяющее обрести готовность одолеть соперника. Готовность берсерка совершить подвиг. Сделаешь или нет – отходит на второй план. Это уже нужно для фиксации результата. Не тебе. Ты же понимаешь, что способен на это.
Конечно, он понимал, по его воодушевленному взгляду было видно. Кратковременная воодушевленность мула на веревке. Хотя у кого как, у него разочарование должно наступить скоро. Я не стал дожидаться естественного развития событий.
– И все же, согласись, хотя бы в общих чертах хочется познать природу и размеры этой минимальной для самого ее носителя разницы. Не было бы разницы, случайности иссякли бы и все превратились в закономерности. Но ведь говорится, что закономерно существует такая система отношений, в рамках которой любая случайность обретает качество закономерности. Получается, что в этой системе, или в какой-то другой, но закономерно существующей (хотя хотелось бы, чтобы в этой) разницы между тем, на что способны и тем, что совершаем, нет. Размеры проявленной вселенной расширяются, каким образом это происходит, как думаешь?
– Вы же говорили, посредством изменения себя. Изменяясь, раздвигаешь границы проявленной тебе вселенной.
– Схватываешь на лету.
Он расплылся в улыбке, в первый раз, пожалуй, я увидел его полностью лишенным колючей защиты, настороженности, затаившегося и ожидающегося разнообразного и всевозможного зла.
– Как уже говорил тебе, следующий свод правил касается более глубинных слоев. Запоминай, а лучше записывай (совершенно излишнее замечание, кажется, он стал бы записывать тайком, даже если бы я запретил ему делать это). Дело не только в знании сильных или слабых сторон противника. Можно спрогнозировать его ответы, но, мало того, можно и вовсе сконструировать его двойника. И если получится, то у него не останется никаких козырей. Все люди разные, но существуют типы или группы, объединяющие в себе какое-то количество общих черт или особенностей. Определив в сопернике принадлежность к какому-то из известных тебе типов, с достаточно большой долей вероятности можно прогнозировать и его поведение и ответные реакции, существование каких-то слабостей, присущих именно данному типу. И далее по аналогии — исполняя некую придуманную роль, лепить свой псевдодвойник. Чем искуснее будет исполнена эта роль и чем более введен в заблуждение соперник, тем более безоружен он окажется. Форм, как водится, две – либо отождествление, либо играть себя в предлагаемых обстоятельствах. В чистом виде ни одна из них, конечно же, не существует. Ну а масок, масок великое множество. Но опять же, существуют какие-то свои любимые, фирменные ипостаси. Да, ипостаси… Ну в общем, это были правила из области противостояния, есть и другие уже из области согласия с миром, помнишь ведь, от противостояния к согласию, от простого к сложному? Хотя на первый взгляд они могут показаться даже проще, чем правила противостояния.
– Неужели все в жизни сводится лишь к этому — быть в согласии или противостоять, — задает он мне вопрос, и я замечаю достаточно ощутимую перемену, произошедшую с ним за это время. Раньше, пряча в глазах несогласие, он маскировал его вежливыми наклонами головы, равнодушными поддакивающими кивками и отсутствующей улыбкой, сейчас же, подавляя в себе внутреннее желание согласиться, он выискивает зерна протеста и сыплет их в мой жернов и сам же впрягается, помогая перемалывать.
– Конечно, нет. Жизнь и все что в ней стремятся избегать однозначности своих проявлений. Это всего лишь один из примеров пресловутого разделения на пару максимальных противоположностей в данном отношении. И отношений бесконечное множество и разделений соответственно тоже.
– Почему тогда именно это?
– Оно мне нравится. К тому же оно близко к вершине, в отличие от других, тех, что у подножия.
– А близость к вершине, конечно же, определяется количеством подчиняемых сущностей и степенью подчинения, да?
Очередная порция зерен.
– Все ли имеет право в равной степени? Внезапно замеченная и запомненная особенность, ну, к примеру, вот эта выточка на плече, удачно уловленная и рвущаяся в ряду родственных ей ассоциаций быть использованной и несущая в себе эту готовность к воспроизведению. Имеет ли право или нет? Право это никто не может у нее отнять и, воплощенная, она вполне вероятно обрастет последователями и адептами, найдутся те, кто будет искать и находить скрытые смыслы, первичность и экзистенциальность. Она будет наделена эпитетами — мрачная выточка, невинная выточка, выточка чистой воды и небесного плаща, учрежден орден выточки и открыты воскресные школы имени ее. И может так оказаться, что в ее юрисдикции суды будут вершиться более справедливо. А у внимательного и отрешенного наблюдателя при виде этой трансформации возникнет уверенность, что близостью к вершине одарены в равной степени все сущности.
Но мы отвлеклись. Есть еще одно правило и воспользоваться им вот так сходу будет довольно затруднительно. Поэтому не знаю, есть ли смысл вообще говорить о нем. Ну да ладно… Заключается оно в том, чтобы представить себя… Кем бы ты думал? Жертвой. И даже не представить, а стать ею. Добровольной жертвой, открыть забрало, заслонить собою то, защитником чего являешься в данный момент. И подняться сразу на недосягаемую высоту. Почему же, спросишь ты, противники, изучая досконально все поединки и несомненно натыкаясь на этот прием, не могут перенять его, взять на вооружение? Против него сложно найти противоядие, если вообще возможно. Притвориться не получается, иногда сам пробовал, не будучи готов — пустой номер. Вся фишка в том, чтобы действительно быть в этот момент готовым на жертву, а не изображать это. Станешь изображать, получишь копьем в открытое забрало. Захочешь ли после такого вообще выигрывать? Это ведь такая безделица – выигрыш – на который легче махнуть рукой. Понуждение себя еще никто не отменял, но прелести от выигрыша, конечно, поубавится. Совсем она тебя не покинет, в тебе ведь сидят семена, посеянные противостоянием, так что это неизлечимо. Почти.
– Понуждение себя. Получается, это такая тренировка? Когда вы в том заросшем деревьями и бурьяном углу постоянно копаете что-то?
– Страдание, дозированное, конечно, в разумных пределах необходимо для полноценной работы мозга, так говорят медики, и у меня нет оснований не верить им. Кстати, не только мозга. Много людей живет на свете праздно и не мучаются при этом угрызениями совести, но это их дело.
– А почему именно копать, по-другому разве нельзя?
– Наверное, потому, что мне жутко не нравится копать. Хотя последнее время, знаешь, стал как-то привыкать и уже такого, как раньше, внутреннего протеста не возникает. Наверное, пора менять способ понуждения. А прелести — да, поубавится, но прибавится свободы от желания непременно выиграть. От жажды выигрыша. И я не считаю, что это неравнозначный обмен.
– А вдруг врачи не правы? Разве всегда правы они?
– Конечно, не всегда. Почему обязательно претерпевать, страдать преодолевать сопротивление, да? Все ведь замечательно — ветер колышет цветы. День сменяется ночью, год идет за годом. Не успеешь глазом моргнуть, и жизнь пролетит, ну и пусть. Все, как и должно быть. Так ведь?
Бруно хотел что-то сказать, открыл уже было рот, но передумал, сделал уклончивый жест головой.
– Далеко-далеко, за морями, за долами, за тридевять земель отсюда лежит прекрасная страна, там нет ни боли, ни страданий, главная задача населяющих ее людей состоит именно в этом — чтобы полностью исчезло с лица земли и горе и страдание. Люди там практически не болеют, уровень медицины таков, что все болезни диагностируются заранее и те, которые все же приключаются с человеком, очень эффективно лечатся. Каждый занят любимым делом, ну или хотя бы тем, что ему нравится и получает за это хорошую плату. В семьях там живут долго и счастливо, и если вдруг один из супругов захочет изменить другому, то говорит об этом прямо и открыто, другой же супруг относится к этому с пониманием потому, что свобода — главная ценность в этой стране. С преступностью там покончено практически полностью так, как полный контроль, осуществляемый властями этого города, делает невозможным совершение преступлений. Любой преступник бывает задержан на месте преступления, неважно, где он его совершает – в доме за четырьмя стенами или в чистом поле, спустя пять минут после его совершения и наказание бывает неотвратимо. И несмотря на то, что тюрьмы там также образцовы, как и все остальное в этой стране, они по большей части пустуют. Старость же свою люди проводят в замечательных домах престарелых, окруженные вниманием и заботой. И вот, представь, в этой прекрасной во всех отношениях стране время от времени случаются вдруг жуткие происшествия, вскрываются ужасные факты извращений и насилий. Странно, да? Власти, конечно, вынуждены скрывать эти факты, но они все равно просачиваются слухами и безмерно ужасают жителей этого города. Они не могут понять, почему так происходит, ведь они так много усилий потратили на то, чтобы создать идеальные условия и исключить всякое страдание. Но идеальное существование без боли и страданий, как своеобразная глазурь создает герметичность, так необходимую для размножения под этой оболочкой разных болезнетворных бактерий. Рана каждый раз вскрывается и тщательно вычищается, но в другом месте зреет очередной гнойник. Сон разума рождает чудовищ — так назвал Гойя свою картину, у меня в кабинете есть небольшая репродукция, можешь посмотреть. А сон души рождает невообразимых монстров. В математике и философии все условия делятся на необходимые и достаточные. Страдание души — это необходимое, но не достаточное условие нерождения ею монстров. Иначе в местах повышенного страдания, тех же тюрьмах, скапливалось бы большое число праведников. Страдание как магнит разводит противоположно заряженные частицы по двум полюсам, извлекает их из взвеси и разводит. Чего больше, то и побеждает. Какое достаточное условие? Ну если бы можно было обойтись без страданий, то, наверное, наш мир был бы устроен по-другому, согласись. Но он таков, каков есть, и главной его особенностью является данная человеку свободная воля. Не та свобода, которой так дорожат и гордятся жители этого городка. Нет, свобода выбрать для своей души труд добровольно. Не просто претерпевая страдания (а то еще, чего доброго, станет самоцелью), но перенося на себя все, что чувствует другая душа.
Лицо Бруно приняло легкомысленное выражение, везет же мне на подобные оригинальные личности, замечал уже, как в похожей ситуации — в попытках замаскировать процесс внутренней работы — им овладевала некая отстраненность, он будто сопротивлялся запавшей глубоко, пытающейся овладеть им мыслью, как люди, не терпящие панибратского отношения к себе, спешат отстраниться от назойливых объятий.
– Допустим, люди того городка вместо или вместе с изменением условий для существования также совершенствовали бы свои души и опять же, допустим, преуспели в этом. Тогда бы их город стал по настоящему прекрасным, а не только виделся таким?
– Стал бы, наверное, но не таким уж прекрасным, а чуть лучше, может быть, чем какой-то другой по соседству.
– Почему?
– Ну потому, что смрад с души вычистить гораздо сложнее, чем навести порядок в отдельно взятом городе или даже стране.
Бруно не успокаивался:
– Это понятно, – произнес он медленно, – И все же, допустим, им удалось это, пусть будет с помощью некоего дополнительного внешнего фактора.
– Внешнего? Ну, если внешнего, то да, – я устало вытянул ноги, давая понять, что разговор этот меня утомил (не тебе же одному притворяться) и, стараясь скрыть довольное выражение лица, сделал вид, что занят созерцанием моря. Вдруг представилось, как при падении с крыши (том самом), я делаю свой излюбленный кульбит и все вроде бы получается. Но в последний момент при приземлении под правой пяткой оказывается проклятый булыжник. Непременно ведь окажется. Чертовски больно. Поморщился, но поймав на себе взгляд Бруно, приставил к щеке указательный палец – что-то зуб разболелся.
***
Довольно настойчиво преследуют представления себя в каком-то действии, сродни привязавшейся и повторяющейся мысли. Вот взять, к примеру, дикарский танец с барабанами – то, как предвкушают его, а я думаю, его обязательно должны предвкушать, не начав еще, но смакуя загодя следование и повторение друг за другом отчетливых, выразительных со сменой положений поз от угрожающих и воинственных до мужественных, ловких и во всех отношениях славных. Уверен, и перед взором готового к своему подвигу берсерка-скандинава тоже проносились видения. Прежде чем совершить, явственно виделось ему в грезах, как заброшенный неумолимой катапультой, поднимаясь выше парусов с непременной паузой в наивысшей точке, а затем уже громом с ясного неба, ломая снасти, ввергается он в гущу врагов и, разметав тех, кого угораздило оказаться поблизости, образовав вокруг себя правильной формы круг, скаля зубы, косматый, страшный, исперещенный священными рунам и покрытый медлившими кровоточить ранами, весь в чужой крови, но еще и в облаке искрящемся счастливых совпадений, когда, не успев подумать, успевает отразить — посылает меч свой туда, где он должен оказаться, и тот делает все без ошибок, рассекая не только ржавые латы врагов, но и действия земных законов — непреложности и очевидности, тяготения и рока. Мои видения несколько скромнее. Раньше в каждый удобный момент представлялось, будто натягиваю тетиву тугого лука. Медленно с поворотом и по достижении крайнего положения локтя далее уже с разгибающимися пальцами указательным и средним руки не спеша посылаю стрелу к цели. Ну, или как вариант, гораздо реже, выстрел из пистолета, сопровождаемый медленным опять же прицеливанием во что-то полое, стеклянное, цилиндрическое, и чтобы пуля не разбивала его, но выходя навылет, оставляла в нем круглые аккуратные отверстия. Но это было раньше. Сейчас (уходя от отработанных движений) я вижу себя скользящим по крутой крыше. Правая нога прямее, левая подогнута, все ближе и ближе карниз, еще немного и вот уже лечу. Крыша высока, но приземление ожидаемо будет удачным, и уверенность в этом позволяет совершить в воздухе ловкий и ладный разворот. Проходя через сад, подняв голову, задержался взглядом на крыше высокого дома напротив, представилось на мгновенье и захватило дух. Дальше, мимо каменной чаши фонтана, покрытой шершавыми высолами, с тонкими, издающими неравномерный свист струями, бьющими из центральной его части в виде загадочной совокупности малых львов и больших хризантем, сквозь теплую липкую, висящую облаком, почти не освежающую изморось, по лужам, выпаривающимся со скоростью масла на сковородке, дальше — на набережную. В это время дня она девственно чиста, ни одной живой души. Хотя нет, от тени колокольни на почтительном расстоянии отделился силуэт велосипедиста, бывший до этого будто с ней одним целым, скатился вниз и смешался, перетек в марево поднимающегося от каменных плит жара. Есть еще пять минут, но как же быстро они пролетят. Утром, кстати, был дождь, земля должна быть мягче, чем обычно, что ж, и на том спасибо. Проходя мимо фонтана обратно, ловил на себе насмешливые взгляды львов.
А какой еще, другого способа не придумали. Для того, чтобы делать что-то, нужно либо чтобы это тебе нравилось, либо понуждать себя. И к чему мне копать ямы, когда одна схватка следует за другой? Понуждения и так хватает. Иногда посещают, конечно, мысли – как между скал выползают маленькие черные змейки погреться на солнце – пусть бы и дальше нравилось бы мне участвовать во всем этом, как и раньше, что с того.
Да, кстати (вспомнилось вдруг), а отчего вид прозрачной воды с проносящимися по поверхности стеклянными складками и синхронно следующими за ними по пестрой и нарядной до головокружения гальке дна продольными тенями с эффектом увеличительного стекла, позволяющим во всех подробностях рассмотреть каждый из множества камешков на этом дне, отчего этот вид доставляет некую разновидность сдержанного, компактного, заключенного внутри себя и холодящего грудь восторга?
Изголодавшись на морском ветру и вернувшись домой, в окружении доброго ужина и запотевшей бутылки, ничто мне не мешает вспоминать другое море. В котором, только зазеваешься, и все летит вверх тормашками, перед глазами зеленая муть вперемешку с пузырями и кажущимся где-то вдалеке неотчетливым мельканием твоих рук. Потому как вместо этого нелепого барахтанья рукам надо было совершать гораздо более полезное действие — придерживать во время верчения тебя в этой водно-песчаной взвеси собственные трусы. И если не удалось, то под смех и шутки, отпускаемые в твой адрес высматривать и ловить серым комочком выплюнутые обратно в качестве подарка могучим валом почти такого же цвета с добавлением правда еще той самой зеленой мути, но подсвеченным изнутри солнцем и оттого в середине желтоватым и прозрачным и уже не таким грозным, несмотря на черноту клокочущего брюха, вбирающего в себя всю грязь и водоросли (но туда лучше не смотреть), а вот вверху он рифленый, лазурный и глянцевый. В обрамлении сдуваемой с макушки седой пены, мелкими брызгами долетающей до тебя, мирно уже сидящего на песке и вкушающего, как и полагается на пляже спелый помидор, подсаливая сочную мякоть облизываниями высохших уже на ветру и покрывшихся мелкими кристалликами губ. И расправившись с ним, и под действием убаюкивающего сочетания выжигающего все под собой солнца, белесого обесцвеченного им пространства, пробирающих до дрожи свежих порывов, несущих в спину покалывающую песчаную изморось, впадаешь в блаженное, но краткое небытие. Смех товарищей до сих пор звучит в ушах, перекрывая шум набравшейся в них воды, и мне безуспешно пытающемуся оттереть песком пятна мазута с частей тела, в довесок помеченных совсем расшалившимся морем, отчего-то очень важно, чтобы кто-то из них повторил мою участь.
ТРЕВОЖНОЕ ЗНАМЕНИЕ.
В углу стекла почему-то образовалось небольшое отверстие с расходящимися в стороны трещинками. Краем глаза я заметил и изменения, произошедшие со мной — на груди ровно напротив той образовавшейся на стекле дырочки у меня заалело пятно, в голове успела промелькнуть мысль о том, что, скорее всего, это вино, но как я умудрился пролить его на себя… Тем временем пятно стало расползаться, захватывать все новые и новые области. И в этот момент пол с потолком пришли в движение и решили поменяться местами.
Проснулся от стрекота печатной машинки. Что за мамонт, откуда она здесь взялась?
– Сам ты мамонт, пить надо меньше, – раздался знакомый голос, – Я тебе вчера на столе оставлял расписание, где оно?
– Там и лежит.
– Ну, конечно, – Писарро с удивлением вглядывается в поднятый со стола листок, на всякий случай проверяя оборотную сторону, – Не мог я этого написать. И рука не моя. Странно. Кстати, еще Чехов считал удачным то, что, написанное вечером, утром воспринимается совершенно чужим, незнакомым и вроде как не тобой написанным.
– Лично для меня ценность написанного измеряется плотностью мысли на единицу текста. А насчет Чехова – поклеп, нет у Чехова такого. Кстати, тебе не кажется, что вещество или материя таланта немного людьми переоценена?
– Может не сейчас? В твоем состоянии вредно перенапрягаться. Кофе будешь?
– Потом забуду. Так вот, примитивным представляется в пресловутой системе ценностей водружение на вершину, сияющую чучела Мамоны. Конечно, это истина, но истина для большинства. Для подавляющего большинства. Ну да, она владеет по-разному этим большинством, кто-то, не стесняясь, носит ее и выставляет на всеобщее обозрение как золотые зубы некоторых представителей этого большинства во времена моего детства и нежной юности тех мест, где я родился и вырос. Другие стыдливо прячут за подкладку, по их мнению, существование этого объекта поклонения также естественно, как отправление естественных потребностей, просто совершенно излишне выставлять его на всеобщее обозрение и каждый раз упоминать, дабы не травмировать их чувствительную к грубым эманациям психику. Есть еще несколько подвидов, они лишь частное видоизменение этих двух основных. Но существует и третий тип. Это не значит, что он существует всегда и везде лишь в чистом виде, никак не смешиваясь с предыдущими видами и подвидами, но мы привыкли говорить о преобладании или доминировании некоего качества над остальными, способного распространить его на весь объект, окрасить этим цветом даже самые труднодоступные и малоисследованные закоулки его.
– Стараюсь не терять нить твоих рассуждений, но отдаю себе отчет, что тебя хлебом не корми, а только дай растечься мыслью по древу. Хотя по привычке приписываешь это качество мне.
– Знаешь, видеть в других в первую очередь собственные недостатки – занятие вполне себе заурядное.
– Да, и заразное одновременно.
– Так вот, представители этого третьего типа искренне считают, что истина в другом.
– Постой, угадаю. В вине?
– Они считают истинной ценностью только талант или гениальность. Только ему пристало занимать эту сияющую вершину, только им отмеченные люди вправе указывать другим людям как им жить и поступать в каждой ситуации. Владеть умами и душами. И только это достоинство может быть целью обожания, восторгания, всяческого восхваления и стремления достигнуть его. По их мнению, это свидетельство близости носителя этого достоинства к самому Богу. Каждый маломальский причастный к этому типу пытается отыскать в себе зачатки хоть каких-то талантов, а найдя их – зачатки – начинает раздувать и торопится утонуть в приятном заблуждении, будто никакие это не зачатки, а самый что ни на есть полноценный талант.
– Вот взять, к примеру, меня, – Писарро, пригубив кофе, отставил чашку и поморщился, – На свой счет я не заблуждаюсь, отдавая отчет в отсутствии каких-либо ощутимых и значимых талантов, живу с этим спокойно и на жизнь не жалуюсь.
– Не обижайся, есть еще одно объяснение, может быть, оно тебя устроит более предыдущего. Ты уникум, Писарро, и, как всегда, доказываешь, что из каждого правила есть исключения. Но это не отменяет самого правила.
– Участь правила целиком зависит от количественной и качественной характеристик исключения. Но это я так, давай дальше
– А дальше… Дальше идут небольшая путаница и смещение акцентов. Иногда в качестве дополнения к этой основной характеристике также упоминается, что обладатель сего таланта растрачивал всего себя на пользу другим людям. Значит, где-то глубоко на периферии все же есть эта мысль, понимание истинного таланта, единственного, что достойно подражания и непрекращающихся попыток снискать это в себе. Таланта жить для других. Многие из известных нам талантов могут похвастать этим?
– То есть, по-твоему, эти вещи никак не коррелируются?
– Не-а.
– Ну-ну. Тебе лучше знать. Смотри, какая прелесть, – он поднял со стола и поднес к самому моему лицу небольшой предмет с блестящими рычажками и колесиками, тонкими стальными спицами, расходящимися полукругом от центра к краям, черными глянцевыми кнопками с белым ободком и мелкими четкими буквами на них, – Совершенство.
– Зачем она тебе?
– А зачем тебе твои картины.
– Подумываю уже над тем, чтобы распродать их. Ты ею любуешься, а для меня в свое время ну вот почти такая же машинка была, можно сказать, основным инструментом…
– Да слышал уже сто раз эту историю. Как ты выстукивал на ней ту свою знаменитую книжку, знаю.
– Кстати, по поводу картин, ты выбрал себе подарок?
Опять его удивленный профиль. Вот уже много лет подряд в день рождения Писарро в качества подарка я позволял ему выбирать любую картину из своей коллекции. Он никогда не изменял себе и всегда брал самую дорогую.
– Ну, все, я пошел за картиной.
– Давай, пока я не передумал.
После, проходя по коридору, удивился его выбору. Я был уверен, что он возьмет «Коронацию особы». Она нравилась ему и нравилась мне, к тому же в последних каталогах цена ее ощутимо поднялась, и я уже мысленно с ней расстался. Симпатичная знойная испанка, черноволосая, в пышном красном платье со множеством оборок усаживается в неудобное кресло-стул с подлокотниками, явно не предназначенный для подобного наряда и сковывающий ее и обуздывающий воздушность складок платья, и в смущении, потупив взор, с растерянной улыбкой (художнику удалось передать румянец, которым зарделось ее лицо), в окружении толпы людей, аплодирующих ей и что-то почти воинственно выкрикивающих. Другое название картины было «Милосердие торжествующее», но мне больше нравилось первое. Каково же было мое удивление, когда, проходя по коридору, обнаружил эту картину, все также висевшую на своем месте. И уже в конце коридора у окна в стройном ряду картин пустое пространство. Так, стоп, что же здесь было, – стал я напрягать память. А, ну да, точно. «Тревожное знамение», кажется, так она называлась. Странная картина одного из современников, не очень пока известного. Обычный пейзаж: альпийские холмы, вдалеке деревенька, ничего особенного, умиротворение какое-то даже. Единственное, что как-то оправдывает название — это зарождающаяся на горизонте темная облачность, надвигающаяся на деревню и тень от нее, уже скользящая по холмам, и несколько еле заметных птиц, летящих впереди нее и как бы возвещающих о ее наступлении.
***
– Однако, со мной приключилось довольно странное, – произнес он скороговоркой, но наткнувшись на мой взгляд, остановился как вкопанный.
– С тобой все в порядке?
– Да.
– И все же что случилось?
– Позже.
Он плюхнулся в кресло, закинув ноги на столик.
– Ну, просил же тебя не делать так. Кстати, почему ты не взял эээ… усаживающуюся в стуле?
– Не взял, – подчеркнуто и по слогам проговорил он, – потому, что она нравится тебе.
– Раньше ты использовал другие критерии в выборе.
– Изменяемость самое общее свойство окружающего мира, – внезапно меняя тему, – Тебе не жаль Моргана?
– Жаль, конечно. Но мы… не были с ним друзьями.
– А Балтазара?
– Что?
– Сегодня утром.
– Как?
Он отмахнулся даже как-то обиженно. Действительно, какая разница. Посидели молча.
– Что говорит полиция?
– Они, как всегда, на высоте и зрят в корень. Наемное убийство.
– А внутренняя лекторская служба?
– Здесь самое интересное, сядь на стул и приготовься. Они не исключают версию самоубийства. А еще я навел справки о Бруно. История его небезупречна. На первый взгляд вроде все чисто, но есть пара моментов. Послушай сам.
– Не надо, – перебил я его, – оставим Бруно в покое.
***
Женщины в этом селении были похожи друг на друга как родственницы, все худощавые небольшого роста, светловолосые, большеротые и улыбчивые, носительницы редко когда сочетающегося отсутствия всякого намерения получить выгоду с готовностью первыми поздороваться даже с незнакомым человеком. А приветливо поздоровавшись потом сразу же, потупив глаза, проходящие мимо. Вот уже скоро год, как я взял в привычку изредка приезжать сюда и проводить несколько дней в уединении и совершеннейшей неблагоустроенности. Никто не знал, где я нахожусь, кроме Писарро, разумеется. Вид прилегающих окрестностей будто сошел с той самой картины «Тревожное знамение», та же благость и открытость перед всем, что может случиться. Те же воздух и дали. Дали — это отдельная песня. С утра до полудня я брожу по холмам с готовностью заинтересоваться всякими глупостями и мелочами. Куда, например, огибая кусты и пучки травы, попадающиеся ей по дороге, спешит эта полевка. Почему-то важно увидеть ее нору, как будто это может послужить причиной для каких-то важных изменений во мне самом, откроет мне знание, коим я безуспешно пытался овладеть долгое время. Палкой, что у меня в руках непременно постучать по пустому стволу, причем с разных сторон, и сравнить полученные звуки. Что мне в них самих и в этой разнице, какие ассоциации призваны они оживить в моей душе, и почему так не хочется уходить от этого нагретого солнцем почти мертвого ствола? Почему мне в этом лежащем передо мной как на ладони мирке до всего есть дело? Почему здешний воздух и травинка, которую я держу в зубах, и молоко из-под соседской козы, ждущее меня в обычной стеклянной банке на столе в моем доме, почему это все имеет один и тот же вкус? Почему, проходя сквозь высокие луговые цветы, мне хочется, чтобы они запомнили меня и, в следующий свой приезд, чтобы я поздоровался с ними, и они меня непременно узнали. И закачались, зашумели в ответ. А когда я уезжаю отсюда, вопреки мною же сформулированному правилу, мне хочется оставить здесь часть самого себя. Совершенно не жалко. Я согласен даже раствориться. Единственное, что немного омрачает мое присутствие в этом месте – тревога, не явная, а присутствующая на периферии, тревога за хрупкость существования его и беззащитность под этим небом. Это место действительно необыкновенное. Ладно, расскажу, чем именно. Хотя заранее предвижу, что читателю все это конечно покажется сущими выдумками и плодом моего разыгравшегося воображения. Почему-то здешние травы не противостоят ветру, а клонятся согласно, и когда он перестает озорничать, не сразу распрямляются. Странное место, здесь ничто друг другу не противостоит. Даже стена моего дома, вдруг как-то раз, решив проверить, надавил рукой и, хотите, верьте, хотите нет, она поддалась. Я испугался, мне показалось, что стена сейчас рухнет, отдернул руку, и она опять заняла свое первоначальное положение. Ну, разве может такое быть, да нет, точно показалось. Еще одна странность, замеченная мной — как то, переходя вброд довольно глубокий доходящий мне почти до колен ручей, я, конечно же, замочил ноги, каково же было мое удивление, когда, выйдя на берег, ноги почти мгновенно высохли. А потом странности посыпались как из рога изобилия. Птица, которую я решил рассмотреть получше, не улетала, а садилась на ближайшую ко мне ветку. Поднявшийся ветер, лишь только подумаю о том, как же неуютно преображается все кругом, стоит налететь ему, так сразу и успокаивался. И так каждый раз, и даже по этой причине заставляю себя не думать об этом, чтобы дать и ему вволю нарезвится. И главное-то, не скажу, что это стало для меня какой-то неожиданностью. Совсем нет. Удивительно, как гребень на мягкие волосы. Оказывается, это мне откуда-то знакомо, как будто уже было когда-то подобное со мной. В детстве? Во сне?
Случаются ведь повторяющиеся сны. Те, о которых в каждый момент времени удобно и привычно вспоминать. Отчего-то я перестал видеть в последнее время повторяющиеся сны, не знаю с чем это связано. Но вот буквально вчера подошел к окну, вечерело, небо покрыто облаками, ну такими, когда цвет облаков неотличим от цвета самого неба. Представил, как отрываясь от земли, преодолевая силу притяжения, взмываю в небо. И внезапно понял, что все это в точности проделываю каждую ночь. А потом благополучно забываю. Опять эта чертова забывчивость.
Старенькие жалюзи на приоткрытом окне услужливо выстукивают на сквозняке именно ту мелодию, что вертится у меня в голове. И вот эта банка с молоком и булка круглого невесомого пахнущего розмарином и оливковым маслом хлеба, я, честное слово, не знаю, как оказывается все это каждый день к обеду на моем столе. Спрашивал у соседей, кто приносит мне молоко и хлеб, пожимают в ответ плечами. Пробовал оставлять на столе деньги, но они оказывались нетронутыми. А началось все с того, что однажды, намаявшись ходьбой и напившись водой из бьющего из земли родника, почувствовал зверский голод, и явственно представилась мне банка с парным молоком и разрезанная пополам краюха хлеба. Каково же было мое изумление, когда, войдя в дом, увидел все в точности на своем столе. С тех пор каждый день ждет меня по возвращении этот неизвестно кем приносимый обед. А, пообедав и совершив очередную вылазку, просто лежу и разглядываю обстановку комнаты. Пожелтевший календарь на стене, оставленный кем-то до меня, с иллюстрацией сцены из Святого Писания, где седовласый отец в красном хитоне и синей накидкой поверх него с красивыми складками, подчеркивающими игру света и тени, встречает на пороге своего жилища изможденного с гримасой страдания на нечеловеческом зеленоватого цвета, будто лицо утопленника, блудного сына своего. Ниже на другой стене взятая почему-то под стекло картина, на которой тонкая девушка в полосатом купальнике с черными как смоль волосами и плоским японским зонтиком почти бесплотная на выцветшей бумаге идет по пляжу и улыбается кому-то такими белыми зубами, что даже пожелтевшей от времени и солнца бумаге не одолеть эту белозубость. И в чем-то сходятся эти два изображения, не могу, правда, понять в чем. Битый час смотрю на них. Если только общим пожелтением бумаги. А, ну да, здесь же имеют свойство сходиться самые разные вещи. А насмотревшись, заваливаюсь спать. И тогда мне снятся сны. Много снов, какие-то из них я запоминаю, но пересказывать здесь не буду, их хватит на отдельную книгу.
ПЛАНЫ САДОВНИКА.
В тот день все было точно так же. Посреди ночи как будто что-то толкнуло меня в бок, я мгновенно проснулся и привстал в кровати. Передо мной в самом центре залитой луной комнаты сидел в кресле человек. Это был тщедушный старичок в запыленных ботинках и достаточно неряшливо сидевшем на нем сером костюме. Единственное, что оживляло его скучный гардероб это палка с массивным набалдашником, которую он цепко сжимал высохшими желтыми пальцами, и перстень на одном из пальцев, тускло посверкивавший камнем цвета перезрелой вишни. Он сидел с видом скучающего бухгалтера, которому чрезвычайно надоело выполнять эту рутинную работу и которого тошнит от вида цифр. По бокам от него стояли две тени. Лиц их я разглядеть не мог, видимо они были обучены ко всем прочим своим умениям выглядеть тенями при любой степени освещенности.
– Кто вы, – машинально, севшим со сна голосом, но потом чертова привычка быть оригинальным, сидевшая во мне на уровне каких-то хромосом, заставила добавить, – Могли бы переобуться.
Он даже улыбнулся в ответ, несколько натянуто, правда:
– Похвально, господин Леваневский, похвально, но давайте перейдем к делу. Наш визит носит скорее ознакомительный и я бы даже сказал демонстрационный характер, поэтому ограничимся минимумом слов. Все, что я хочу сказать вам, это, что с этого момента вы будете работать на нас, – он поскрипел желтой пергаментной рукой по набалдашнику трости, – и обеспечивать исход схваток, тот который будет нужен нам. Причем не просто обеспечивать, но делать это мастерски, так как вы умеете, – сделав небольшую паузу, – в противном случае ваши услуги нам не понадобятся. Выполнять поручения так, чтобы это выглядело максимально достоверно это уже ваша забота. Но я думаю она вам по плечу, уровень вашего мастерства не вызывает сомнений. Само собой, вы будете делать это не бесплатно.
– А Морган и Балтазар, значит, отказались?
– Не совсем так, им я таких предложений не делал. Мы просто немного окультурили плантацию, заросшую в последнее время сорняками. Слишком большое количество участников придают всей ситуации некую долю излишней непредсказуемости.
– Балтазар и Морган уж точно не были сорняками.
– Разница между культурными растениями и сорняками содержится только в плане садовника. Итак, первым на очереди будет Магриб. У вас с ним скоро схватка. Магриб не слишком сильный боец, во всяком случае, для вас, поэтому все решат, что проиграл ваш двойник, а не вы.
– Тогда почему именно я. С таким же успехом могу выставить на эту схватку своего двойника, и он без труда проиграет.
– Ну вы же неглупый человек, Леваневский, и понимаете, что искусство правильно проигрывать ничуть не уступает искусству выигрывать. Если вы просто бесславно сдадите несколько схваток к ряду, вас просто спишут со счетов, и зачем, позвольте спросить, нам такой капитал? Нет, ваши проигрыши будут точечны и филигранны. В строгом соответствии с вашим мастерством, и тогда, когда это будет действительно необходимо. Во все остальное время вы будете предоставлены сами себе. Полная свобода. И да, не переживайте за то время, пока мы с вами сотрудничаем, никто из ваших близких не пострадает, исключаются даже случайные обстоятельства негативного свойства.
– А можно вопрос? Скажите, зачем тогда городить весь этот огород с убийствами и подкупами, шантажом, устройством всяких катастроф, внедрением троянских коней? Не проще ли взять и подделать итоги голосования? Неужели это было бы не легче с вашими возможностями?
Он покивал головой, и отблески от ночника заплясали на его обтянутом желтой кожей черепе:
– В политике выбирают не те способы, что легче, предпочитая их тем, с которыми могут возникнуть сложности, а используют все возможные. Это ведь очевидно, и вы с вашими талантами могли догадаться и сами.
– Просто хотел услышать от вас подтверждение.
– Небольшое усложнение дает несравненно больше преференций. К тому же есть правила, в конце концов.
– Которые вы сами же и устанавливаете.
Его посетило странное оживление. Видимо и ему не чуждо ничто человеческое. И, наверное, когда специально обученная женщина массирует ему шею, а заодно и кожу гладкой лоснящейся головы, он, может быть, даже отпускает шутки по поводу повторного отрастания волос.
– Инструкции будете получать через нашего человека.
– Бруно?
– Вот видите, мы в вас не ошиблись.
Перед тем как встать с кресла, он пристукнул палкой по полу, как бы давая сигнал окончанию нашей беседы, затем неожиданно легко встал и далее уже, не глядя на меня, точь в точь как футбольный судья во всем категорическом несоответствии видавшей виды лысой головы и гибкого пружинистого тела, проследовал к выходу, причем перед ним шла одна из присутствующих здесь теней, а вторая вслед завершала процессию. Они прошли гуськом, и там у двери, смешно толпясь и даже буднично и совсем не по-гангстерски наступая друг другу на пятки, через низкую дверь стали входить наружу. Скрипучий порог отзывался каждый раз на очередного выходящего, как бы ведя им отсчет. После того, как тот, кто выходил последним, скрипнув порогом, аккуратно прикрыл за собой дверь, с подоконника как по сигналу упал небольшой каменный кругляш с дыркой посередине. Несколько таких кругляшей достаточно увесистых разного размера лежали горкой на подоконнике, оставленные кем-то, кто жил здесь до меня. Назначение их было мне неизвестно, я почему-то сразу назвал их жерновками и, иногда задумавшись, сидя, крутил в руке. Компанию им на этом же самом подоконнике составлял некий сосуд размером с небольшой цветочный горшок, но с двумя причудливо изогнутыми ручками по краям, по виду скорей всего медный, потемневший и покрытый зеленоватой патиной, с выпуклыми проходящим по кругу непонятными символами, которые я несколько раз брался рассмотреть, но по причине сильной их затертости, сделать мне этого не удалось. Сосуд тот остался стоять недвижим как твердь, а вот один из жерновков, видимо от сотрясения, вызванного закрытием двери, упал, и гулко прокатившись по деревянному полу через всю комнату, на излете, растеряв равновесие, растратив прежний задор, покружась на одном месте, и сделав напоследок несколько дребезжащих па, успокоился, наконец, на пороге. Я на удивление быстро вновь уснул, а утром не сразу вспомнил ночное происшествие, а когда вспомнил, уже не рискнул бы побиться об заклад, что все это мне не приснилось. Но, однако, вскоре воспоминание мое стало получать многочисленные подтверждения реальности случившегося этой ночью, в ряду которых значился и жерновок, лежащий на пороге, причем, когда я склонился, чтобы подобрать его, обнаружил, что он треснул ровно посредине. А еще кресло, стоящее в центре комнаты, в списках моей мебели оно не значилось, и меня успела посетить шальная мысль —неужели мои ночные гости пожаловали ко мне со своим креслом. От этих размышлений меня отвлек стук в дверь. Сразу после этого она приоткрылась ровно настолько, чтобы через нее могла протиснуться рука, держащая довольно увесистую оплетенную бутыль. Рука эта, совершив движение по кругу, поставила бутыль на безопасном расстоянии от двери, чтобы не дай Бог случайным открытием она не была задета, и уже было собралась так же, как и появилась, только по обратной траектории, исчезнуть. «Спасибо, Стефан, — громко проговорил я, с трудом переключая мысли свои и внимание на то, что столь бесцеремонно отвлекло меня, — сколько я тебе должен, дружище». Рука замерла на полпути и, подумав немного, со скрипом приоткрыла дверь на дополнительных пятнадцать сантиметров так, что мне стал виден сам обладатель этой крепкой руки. Как и все, вернее большинство мужчин этой деревни, он носил на голове в любое время года кожаную с опущенными ушами шапку пергаментного цвета, чем-то похожую на шлем летчика. Но она так плотно была посажена на череп и так облегала его, лоснясь потертостями на всех повторенных ею неровностях, что иногда сзади напоминала яйцо, подобное тому какие в большом количестве несут местные рябые наседки. А иногда казалось, что это просто лысина торчит над сутулой спиной. Я совсем забыл, что буквально вчера, проходя мимо двора Стефана и видя его за работой, стоящим на стремянке и обирающим виноград, шутя заметил, какое же хорошее вино должно получиться из этих гроздьев.
– Хотите попробовать вина, месье?
– Да уж не отказался бы.
– У меня осталось с прошлогоднего урожая, непременно занесу.
И вот исполнил свое обещание:
– Ну что Вы, какие деньги, у нас не принято брать денег за угощение.
У него была привычка в разговоре между соседними фразами резко вдыхать, будто произнося слова, он забывал, что надо дышать, а потом спохватывался и наверстывал упущенное.
– Попробуйте вино и, клянусь честью, вы помянете добрым слово старика Стефана.
Он был уже готов притворить за собой дверь, оставив меня наедине с принесенной им бутылью, но взгляд его, скользнув по комнате, остановился на стуле перед моей кроватью, и он оживился.
– Так вот же он, а я думал, куда делся мой стул, оставил вчера на террасе, а утром вышел – нет его. Чудеса, да и только. А это вы видимо вчера принимали гостя.
– Какого гостя?
– Молодой. Высокий, лица я его не разглядел, проходя мимо, он отвернулся и смотрел в другую сторону. И немудрено, какой вид открывается с наших холмов, всю жизнь здесь прожил, а никак не привыкну к этой красоте. Хотел бы я увидеть человека, который попав сюда впервые, остался бы равнодушен. Он шел в направлении вашего дома, вот я и подумал – наверняка это ваш гость.
– Да Стефан, прости, что взяли без спроса твой стул.
– Да что вы, Господь с вами, разве жалко, – он уже вошел в комнату, чтобы забрать его и, оглядевшись по сторонам, покачав головой и произнес с сожалением, – Обстановка у вас скромней некуда. А, знаете, оставлю-ка вам его, мало ли, вдруг еще кто пожалует, зачем же вам бегать по соседям.
– Нет-нет, – я подошел и, подняв стул, оказавшийся неожиданно тяжелым, торжественно вручил Стефану, – Спасибо тебе, ты и так слишком добр ко мне.
Уже на выходе, аккуратно пронося стул и стараясь не задеть им ни за что, он наткнулся взглядом на лежащий на полу расколотый каменный кругляш, замешкался, хотел что-то сказать, но передумал и молча вышел. Причем вид у него был недовольный и я некоторое время после его ухода пытался понять причину этой резкой перемены настроения.
Да вот еще, с этими ночными визитами я совсем забыл, что, отвешивая накануне комплименты его винограду и напрашиваясь на это, не сомневаюсь, и вправду замечательное вино, таил ведь против доверчивого Стефана некую хитрость. Истинной целью было, пользуясь случаем, посидеть с ним за стаканчиком и деликатно с помощью намеков порасспросить его о предмете, который до сегодняшней ночи не давал мне покоя. Но произошедшее ночью внесло смуту в мои планы. Достаточно мерзкое состояние подвешенности на крючке. Из разных мерзких состояний ближе всего к этому, наверное, если бы вдруг обнаружилась у меня неизлечимая болезнь и жить бы мне осталось считанные дни, то состояние мое тогда было бы похоже на теперешнее. Но ничего, все поправимо, бутылка вина полна, стоит себе в уголке и ждет своего часа. А Стефан, как всегда, занят по хозяйству в соседнем дворе и непременно обрадуется возможности посидеть и поговорить со мной о всякой всячине. Пометив для себя это как план действий на вечер и продолжая совершать свои обычные повседневные дела, я не мог избавиться от ощущения некоего изменения, произошедшего в окружающем меня мире. Неуловимого и явившегося результатом ночного происшествия. Случай этот внес еле заметное, но уже не возможное никак отменить возмущение, мизерную, но отравленную инъекцию и оно — это пространство — от этого потускнело и обесцветилось. Как будто осеклось, обманулось в своих ожиданиях и притихло, смотрит настороженно и ожидает, что будет дальше. Мне хочется проверить, осталось ли все, как и прежде, но я боюсь вдруг обнаружить пустоту. Хоть и косвенной, но причиной всех этих произошедших изменений, как ни крути, являюсь я сам. Именно я привел их в этот мир. И все-таки, позже я осмелился поупражняться на унылом и раздраженном ветре. После первой моей осторожной просьбы ничего не произошло, ветер сделал вид, что не расслышал. Подождав немного и мысленно уже почти распрощавшись со своим чудом, я отчаянно — будь что будет – повторил ее и ветер как настырный вол, воображающий, что знает как и куда идти гораздо лучше своего погонщика, но соглашается с его настойчивым понуканием всего лишь потому, что это не слишком идет вразрез с собственным его желанием, ну вот так и ветер нехотя, но выполнил то, что я хотел. И я был благодарен ему за это.
СИНЕ-ЗЕЛЕНОЕ ДЫМЧАТОЕ.
Черствость души, чего с ней поделать, как раствор цементный, схватываясь, черствеет. И обратного процесса не существует, размешивать его до бесконечности не получится, и даже преодолевая сопротивление черствеющего материала, всего лишь размолотишь его на куски совершенно бесполезные и никак не заменяющие свежего и податливого раствора, имеющего свойство быть залитым в форму и, застыв, полностью повторить все ее особенности. И случись вдруг чуду, самому что ни на есть настоящему, не так чтобы вскользь и незамеченному, нет, зафиксированному с сопутствующим этому восхищением и воздыханием, подниманием глаз к небу и поминанием небесных заступников и даже дрожанием в голосе и увлажнением век, но, однако же, главного – того, для чего это чудо приходит на землю, изменения нашего в душе — достичь ему не суждено. Через полчаса забудем, отвлечемся и погрузимся опять в свои заботы с головой.
Незаметно подоспел вечер и, если уж очень к нему не присматриваться, в принципе не слишком сильно отличающийся от других, я, наверное, за этот короткий промежуток времени привык уже к изменениям, произошедшим в этом мире по моей вине. Вышел в вечерний покой, еще более облагороженный оранжевым продольными полосами, идущими от самого леса, над верхушками которого замер наполовину скрытый за ними догорающий шар, поискал глазами Стефана и нашел на привычном месте его сгорбленную вечно мастерящую что-то фигуру.
И вот мы с ним уже около часа ведем разговоры про жизнь, потягивая из зеленоватых толстого стекла грубых бокалов его мерло, а я никак не решусь подступить к нему с тем вопросом, ради которого и затеял все эти посиделки. Но за это время, удивительное дело, Стефан после моего шутливого вопроса — снимает ли когда либо он свою шапку – не без внутреннего усилия над собой стянул ее с головы и положил рядом на стол, любовно пригладив и открыв при этом взлохмаченные неживые волосы, бесцветные, как глубоководные рыбы, и белую полосу на коже повторяющую контуры его шапки. И оказался гораздо моложе того Стефана, которого я привык постоянно видеть. Почти моим ровесником. Я сказал ему об этом, тогда он назвал свой возраст и мне стало понятно, почему он никогда не расстается со своей шапкой, просто она помогает ему не вводить никого в заблуждение и выглядеть на свои годы.
– Свежий воздух, свежая еда и самое главное спокойная размеренная жизнь, – перечислял я преимущества, – пожалуй, переселюсь-ка я сюда навсегда. А ну их к лешему, эти города.
– Нет, месье, не переселитесь.
– А ты бы на моем месте разве не переселился бы?
– Нет, и я бы не переселился
– Как так?
– Через неделю заскучаете, через месяц обуяет вас хандра или запьете, чего доброго, и кому с того прок. А чем месье занимается там? – он махнул головой неопределенно в сторону поросших лесом гор.
– Я лектор.
– А, месье читает лекции в университете?
– Не совсем, – я попытался кратко изложить ему суть своей работы.
Все это время он понимающе кивал, а потом задал вопрос:
– А эти люди, которые потом голосуют, они понимают, что это вы, а не тот, кто вас нанял?
– Да, конечно, они понимают, что дебаты ведутся от имени клиента, а не им лично, один человек ведь ничего не значит, для того чтобы сделать что-то значительная, нужна команда.
– И вы один из этой команды?
Я утвердительно махнул головой.
– Но потом вас может нанять другой, и вы уже станете членом его команды.
– Ну да. Вот сошьет ему костюм портной, а потом кто-то другой может заказать этому портному костюм.
– И на ком складнее сидит костюм, тот и станет мэром города?
Я пропустил мимо ушей это его замечание:
– А ты здесь родился?
– Нет, я с побережья. Годочков двадцать мне было, когда переехал сюда, женился на местной красавице. Но уже пять лет, как ее нет.
– Да я слышал.
– Остались вот вдвоем с дочерью, и все дела по дому сейчас на ней.
Помолчали, любуясь закатом,
– Скажи мне, Стефан, за все то время, что ты здесь прожил, приходилось ли тебе сталкиваться здесь с чем-то непонятным?
– С чем?
– Ну, с какими-либо странностями, происходящими вокруг.
– Нет, месье. В соседней деревне, но это уж точно тому назад лет десять, родился козленок с двумя головами, а у нас ничего такого не было.
Глаза его при этом смотрели насмешливо. Все-таки удивительная вещь вино, каждый считает себя более трезвым, чем тот, с кем он выпивает, был бы трезвым, сидел бы прятал глаза и поди, знай, что у него на душе.
– Ладно, Стефан, давай по последней, завтра рано подниматься.
– Дела?
– Да, надо ехать. К тому же стройка встала.
***
Сумерки. Внутреннее убранство дома через незадернутые шторы видится зеленоватым, подводным, еще немного и поплывут там, лениво отбрасывая тени, таинственные серые рыбы. А над самим домом и над вершинами деревьев фантастически золотое облако в виде правильной формы пламенеющего цветка, меняющегося с течением времени и превращающегося всего лишь в нижнюю половинку луны. Падает сзади с треском на землю яблоко. Поворачиваешься и всматриваешься — яблоко ли… Свет фонаря серебрит растущую рядом одинокую осину, днем она всего лишь радует глаз той самой подробной зернистостью листвы, от которой так легко поддаться умилению или даже восторгу, но с наступлением сумерек становится центром притяжения подлетающих к ней с разных сторон, с разными криками и совершенно разных птиц, подлетающих и пропадающих безвозвратно в ее не слишком густой кроне, и создающих тем самым неразрешимую загадку, от которой достаточно быстро отвлекаешься в пользу красивых контуров сизого с прожелтью неба и начавших уже появляться на его фоне любопытных комаров. От реки вверх ползет клубами белый плотный туман, глядя на него, обоняние дает сбой и подсовывает услужливо запах дыма. А там далеко, в темном массиве, на другом берегу реки дрожащий и пропадающий из виду, стоит только чуть поменять положение, огонек костра, всего лишь светящаяся точка, но от нее проистекает непонятная тревога. Представляю, какой ужас охватывал смотрящих в ночи с вершины холма на раскинувшуюся под ними долину, всю утыканную, насколько хватает глаз, разожженными кострами расположившегося на ночлег неприятельского войска.
Мы все еще сидим со Стефаном, на столе перед нами оплетенная бутылка, но не та, уже другая. Он тоже смотрит на тот огонек. Смотрит и молчит.
– Местные?
Отрицательно качает головой.
– А кто тогда?
– Да мало ли, — он через силу отрывает взгляд от заворожившего его далекого огня в ночи и переводит на пустой стакан перед собой. Чернильная жидкость льется опять в зеленоватое стекло. Такое же точно, как и внутреннее пространство дома через не зашторенное окно с улицы. Это вообще цвета здешнего мира – сине-зеленый дымчатый. Несколько капель остаются на светлой скатерти, я стараюсь стереть их, но куда там, вино впиталось, и в темноте моя рука, которой я тру скатерть, видится мне такой же, как руки у Стефана — черными от солнца и пыли, заскорузлыми.
– Да брось, — говорит мне Стефан. Это уже третья наша с ним бутылка и после второй он перешел со мной на ты, – Брось, – повторяет Стефан, – Высохнет и само исчезнет.
Несмотря на то, что выпита уже добрая половина этой бутыли, здравый смысл еще не совсем оставил меня и я с удивлением переспрашиваю:
– Само исчезнет?
Он утвердительно кивает, прихлебывая из бокала, сидя прямо и держа руку с бокалом перед собой, высоко подняв локоть. После каждого прихлебывания, он кивает головой, будто здоровается с кем-то вдали.
– Как оно исчезнет, Стефан? Как оно может исчезнуть.
– Чепуха, – не меняя выражения лица, смотрит вдаль.
– Чепуха?
– Ну да, что ему тяжело разве исчезнуть?
– И куда же оно денется?
Стефан сидит, нахохлившись, и пропускает мой вопрос мимо ушей. Я не унимаюсь:
– Почему в других местах не так?
– А я почем знаю, ему виднее.
Допиваем не спеша бутылку, Стефан порывается идти за следующей, но я останавливаю его. Диалог наш продолжается. Или мне кажется, и он продолжается лишь у меня в голове.
– И что, по-твоему, я могу рассказать тебе обо всем этом, того, что ты сам не знаешь?
– То, что позволит мне лучше понять.
– Считаешь это можно понять? А если поймешь, что изменится?
Каждый человек имеет несколько ипостасей и одевает на себя время от времени ту или другую. Сознательно или неосознанно, под воздействием обстоятельств или просто от перемены настроения. Многоликость. Вот и сейчас в сумерках под сенью платана на меня глянуло совсем другое лицо Стефана, впрочем, я ведь предполагал что-то подобное. И сам нередко практиковал. Главное определить какая из моих ипостасей органичнее всего вписывается в этот теперешний срез окружающего мира. Критериями служили, наверное, осознание правильности собственного поведения, приближение к достижению результата, комфортное существование в нем, конечно же, и что-то еще. Пребывание в одной из своих ипостасей имеет свойство к сползанию из того, что считается наиболее полезным и правильным к тому, что можно назвать менее энергозатратным. К более приятному и тому, что требует от тебя меньшего преодоления и противостояния.
Такому сползанию способствуют вольно или невольно другие присутствующие в этом срезе факторы, действующие иногда подавлением, и тогда ты или сопротивляешься или поддаешься, (как вариант, подыгрываешь и имитируешь поддавание). А иногда усыпляющим благостным впаданием в согласие, и тогда для того, чтобы включить противостояние, необходимо делать дополнительное усилие над собой, зорко следить за какими-то возможными сползаниями и, входя в унисон со всей совокупностью факторов, как в тур вальса, вначале неуклюже, а затем со все более возрастающим мастерством, кружиться по паркету, стараясь достичь если не гармонии и совершенства, то хотя бы компромисса в первую очередь с самим собой, компромисса между собственными представлениями об истине, и неизбежным в результате противостояния миру перетягиванием одеяла на себя и отвоевыванием своего места под солнцем. С некоторых пор занятно наблюдать в себе интересную подмену — сползание с ипостаси и обесцвечивание какой-либо из коллекции их плавно перетекает в сползание в равнодушие ко всем ипостасям вместе взятым и их отличительным особенностям. А преодоление всего того, что способствует сползанию с ипостаси вдруг превращается в преодоление зоркости слежения за сползанием. «Неужто, старость», — думается мне. Покопавшись (так, для приличия, а не из интереса), страха перед старостью – первого и главного признака ее наступления — в себе не обнаруживаю. А мысли о старости — лето с горочки покатилось. Все замечательно — ветер колышет цветы. Все, как и должно быть.
– Да, Стефан, – спрашиваю, – Ветер колышет цветы?
Стефан смотрит в какую-то точку чуть ниже моего лица и еле заметно улыбается, как будто вспоминает что-то приятное. Весь он тут опять в своей привычной ипостаси.
– Мы когда поженились и стали здесь жить с женой, в первый наш год случилась очень холодная зима. Снегу навалило и ударили морозы. Дрова быстро закончились. Замерзали. И ты не поверишь, нас спасла корова.
Это последнее, что я наутро мог вспомнить из нашей вечерней беседы. Подробностей же чудесного спасения память моя не удержала.
ГОЛЕМ.
И набегут на пустынное место земли в вечном понуждении к изменению всего. И решат положить конец и буйству растительности, и неровностям складок кожи на ней. Им непременно нужно вкопаться в тело ее для устойчивости, как клещ внедряется в тело своей жертвы. А оттуда уже с глубины, взяв разбег, устремиться ввысь. И станут тогда они выгрызать и черпать рыжую плоть и тягать с места на место и оставят на теле правильной формы зияющую рану. После начнут изливать в нее серую крупинчатую жижу и, ловко орудую крючками, вязать паутину скелетов-каркасов, все более поднимаясь и отдаляясь от поверхности земли. Существо, которое они упрямо созидают, еще мертво, но скользят по нему суетливо скорлупой опалубок, озаряют огоньками сварок, попутно взрезая вокруг извилистыми канавами, опуская туда сосуды трубопроводов и нервы кабелей, чтобы пустить в назначенный час кровь и ток и оживить этого голема. И вознесут так высоко его, что со стороны работа их будет казаться безумно и невообразимо опасной, всегда ведь вид общего и перспективы более страшит, чем какая-либо из более мелких частей. И муравья, ранее не отвлекаемого от непосредственного предмета приложения усилий его, но взятого оттуда, чтобы насмотрелся на эти виды с высот и далей, непременно обуяет страх, попади он обратно на свое привычное место и в окружение таких же, как он. И в самый неподходящий момент вспыхнет в нем память об увиденном общем и будет преследовать до головокружения. А законы, в отличие от слабых существ, не подвержены эмоциональным переживаниям, они едины и для общего, и для частного. Действия их верны в любых масштабах, и раз внизу металл работает на растяжение, а бетон на сжатие, также точно должно быть и вверху. И внизу, и вверху для того, чтобы приподнять один из углов конструкции, надо придавить противоположный по диагонали от него. Среди множества абстракций, добиваясь единственно объективного, что существует вообще в их мире — полного совпадения каждой из сторон, вытянутых вверх, веревке с грузом, свободно свисающей в обратном направлении.
– Немного сбавили темпы.
– Я вижу. И когда же будет готов этот голем?
Писарро скривился. Еще за секунду до этого, он стоял, упиваясь видом этого грохочущего, поднимающего пыль, искрящегося, заставляющего дрожать землю организма, получая удовольствие от него несравненно большее, чем от бутербродов с гусиным паштетом, а уж, поверьте, немного на свете есть вещей, которые нравятся ему больше бутербродов с гусиной печенью:
– Я знаю, я все знаю, я знаю, что ты и проектировал, и строил, и что тебе стоит лишь пройти по объекту, и ты сразу замечаешь все косяки. Видимо по этой причине ты смотришь на него издалека.
– Да, – скромно согласился я, – Так, на сколько переносится сдача?
– На месяц, но это действительно форс-мажор, поверь мне. Нет крошки. Ну не из Южной Африки, в конце концов, ее везти. Вся мраморная крошка идет к Маску. Стихийное бедствие. И никакой это не голем, позволь тебе напомнить, это твой отель. И напоминание номер два — через неделю у тебя схватка с Магрибом.
– Я помню. Точно с Магрибом?
– Мои осведомители пока еще ни разу меня не подводили.
И уже спускаясь с холма, смешно и неуклюже переступая с кочки на кочку впереди меня:
– Да, и выпиши себе отсюда экскаватор на полдня.
Чувствуя, что за этим последует подвох, все равно машинально спрашиваю:
– Зачем?
– Пусть выкопает и закопает все твои ямы.
И дает волю сдерживаемому смеху, поднимая при этом округлое плечо, косясь и вжимая голову, как бы защищаясь от возможного непредсказуемого действия с моей стороны.
– Ветрено сегодня, неуютно как-то. Солнца нет.
– И что? – Писарро на краткий всего лишь миг отрывает взгляд от осмотра неровностей дороги, по которой спускаемся, тщательного и придирчивого выискивания наиболее удобных и безопасных мест для постановки ноги, и смотрит на небо, – Погода как погода. На тебя не угодишь.
***
Бруно шел по коридору со свойственной ему кошачьей грацией. Забрав у него протянутый листок бумаги, сунул в карман, даже не глянув в него, и остановил повернувшегося уже уходить Бруно:
– Ты пропускаешь несколько занятий подряд, надеюсь, причина уважительная?
– Занятия, – переспросил, он не в силах скрыть удивления и, наморщив брови, будто припоминая, что означает это слово, забытое им, – Хорошо, сегодня буду.
– Да, и они у нас теперь на час дольше. Надо наверстывать упущенное, к тому же у тебя скоро будет неплохая проверка по пройденному материалу.
Тем же вечером поделился с ним планами поставить его вместо себя на встречу с Магрибом.
– Будешь выступать в полную силу, – как уже о чем-то совершенно решенном заявил я ему.
– А вдруг я выиграю? – во взгляде его было лукавство, и что-то еще.
– Не переоценивай свои возможности, – возвращаю его на землю. – И конкретно по завтрашней схватке и по противнику, учитывая его индивидуальные особенности…
– Чем больше он уверует в свою победу, тем меньше шансов у него победить.
– Вот даже как, но завтра именно он должен победить. Это, во-первых, а во-вторых, как же тогда верить и все получится? Так то, – проговорил я, с удовлетворением наблюдая появившуюся озадаченность, – Учи матчасть. Парадокс — предвестник истины.
***
– И зачем на схватку с Магрибом надо было ставить двойника? Ты в своем уме, что за блажь? Мы могли бы просто отказаться.
– В одном из старых фильмов героиня говорила — у меня такая безупречная репутация, что меня давно пора скомпрометировать, так что…
– Да ну, – Писарро отвернулся, я ожидал, что он будет разочарован, но что так переживать… Он даже будто постарел, сдулся как шарик, нос заострился и морщины проступили более отчетливо.
– Ладно, иди, копай свои ямы, – не удостоив меня взглядом, он поковылял к выходу и, уже подходя к двери, – Да, крошка пришла. С керамикой пока глухо. Одни обещания. Вместо того, чтобы ронять собственную репутацию, прозвонил бы по своим каналам по поводу керамики. Хоть что-то полезное…
Почему раз за разом все самое главное и значительное происходит ровно в момент, когда он уже на выходе берется за дверную ручку? Тогда сказанное нами чудесным образом обретает второй смысл, прямо противоположный тому, что предполагался изначально.
– Ты так переживаешь за строительство, будто это твой отель, а не мой.
Ну ведь ясно, что имел в виду – ничего страшного, видишь, я сам-то не очень переживаю, так что… Но вышло, что вышло.
– Сволочь ты, – Писарро буднично поискал глазами предмет, который годился бы на роль свидетеля этой невиданной бессовестности, а может просто, чтобы метнуть мне его в голову. Но все, на что натыкался его взгляд, видимо недостаточно соответствовало важности момента.
– Согласен, – я поспешил с этим комментарием, чтобы он прозвучал до того, как захлопнется дверь.
***
– Придется пересмотреть о вас свое мнение. Если хоть раз еще подобное повторится, я буду вынужден отказаться от ваших услуг, господин Леваневский.
– Все ведь прошло блестяще, как вы и задумывали, преимущество Магриба было минимальным. Есть те, кто кричат, что Марко Поло сдулся, но гораздо больше голосов, утверждающих, что в этом случае опрофанился двойник.
– У вас хорошая коллекция картин, но место вы для нее выбрали неподходящее. Для того, чтобы задуманное воплотилось необходимо совпадение всех факторов. Даже замечательная коллекция, размещенная не в том месте, теряет в плане представления о ней. Я вам дал строгую инструкцию, вы ее нарушили, повторяю, этого делать не стоило. Да, и не вздумайте покончить собой (напоследок), с вас станется. Так вот, при таком развитии событий я буду вынужден исполнить plan d’urgence в отношении ваших близких.
– Хорошо, что предупредили.
Я готов был ответить ему заранее подготовленной фразой, что меня не страшит смерть, и все эти излюбленные ими приемы на меня не оказывают ожидаемого эффекта. Родных, участь которых можно было бы использовать, дергая за ниточки, у меня не осталось, а то, что я выполняю требуемое от меня, не значит, что я делаю это из страха, просто не вижу большой разницы между тем, чтобы следовать этим правилам и тем, чтобы послать их ко всем чертям. Разница есть, но она не столь грандиозна, чтобы можно ради нее… не то, чтобы жертвовать жизнью, нет, но произвести столь значимое возмущение лежащего вокруг меня пространства. Если только в качестве эксперимента, но об этом я еще не думал. Кстати, да, надо подумать. Все это я хотел высказать и когда эти аргументы копились во мне, они казались значимыми не только для меня, но и для того, кому я брошу со спокойным презрением их в лицо. Но вот он сидит передо мной, и я понимаю – все, что я копил сказать ему не то, чтобы совсем не правда, но не та правда, которой можно перешибить его правду. Его правда она с привкусом металла, она сильна тем, что не содержит в себе и тени сомнения. Она выгодно отличается от моей универсальной способностью измерять и оценивать все бесплотное, что для меня не имеет ни протяженности, ни цены. Для его правды все, что важно мне, сущая чепуха и возвышаясь над всем этим, она становится недосягаемой. А ночью мне снился сон, где Адам (именно так звали моего ночного гостя) выступал в роли так подходящей ему футбольного судьи, он бегал по полю, не выпуская изо рта свистка и каждый раз, оказываясь в самой гуще схватки, жестами и коротким освистом руководил игроками, и они безропотно подчинялись ему. Вспомнилось, как во время своих детских игр, каких-то затейливых игр, правила которых я вряд ли смогу сейчас повторить, мы делились на две команды и для того, чтобы отличать своего от чужака, использовались условные фразы. Среди прочих услышанных или вычитанных где-то (кстати, откуда, не знаю до сих пор) было и такое. В качестве пароля громко и отрывисто: «Парят пернатые, вспоров пространства». Западая на «п» и произнося его по-вознесенски с приглушенным звуком пробки, вылетающей из бутылки. А отзыв тихо, чтобы не подслушал ненароком никто, с придыханием влажным шепотом прямо в ухо: «Парят на пиршествах парные потроха». И на «потроха» делая особый акцент с протяжным горячим «ха» на конце.
ПАРЯТ НА ПИРШЕСТВАХ ПАРНЫЕ ПОТРОХА.
На какое-то время меня оставили в покое и несколько встреч я провел по своему усмотрению. Все, как и положено выиграл, но справедливости ради, надо отметить, что противники были не из первой десятки, и даже двадцатки. А накануне одной действительно важной встречи Бруно опять протянул мне клочок смятой бумаги. Я развернул его и ожидаемо увидел на нем имя своего соперника. Это означало, что я должен буду уступить ему. Если честно, я не слишком стремился выиграть и никаких серьезных возражений у меня не было, поэтому вел встречу как обычно. В какие-то моменты, как мне казалось, давал слабину, и когда после встречи, дождавшись результата, обнаружил свой выигрыш с минимальным, правда, перевесом, был удивлен. По собственным прогнозам, которые редко кода меня подводили, я должен был вот практически с таким же перевесом, но проиграть.
– Бульона нет, ну совершенно нет никакого бульона, – Писарро поднимал кверху плечи и смешно растопырив руки ладонями вперед, сразу становился похожим на большую прямоходящую птицу. Он поводил по сторонам выпуклыми влажно блестевшими глазами, словно искал поддержки своим словам среди несуществующей аудитории, – Не обижайся, но какими идиотами надо быть, чтобы отдать тебе победу.
– Да я и сам удивляюсь, – не покривив душой, ответил я.
– Ладно, бульона, но и стержня нет, которым ты пробиваешь оборону. Да ладно, шут с ней с атмосферой, с бульонами этими, но и эффективности-то тоже нет. Где напор, где твоя фирменная логика?
– Нет, ну, с эффективностью ты, брат, хватил, как же, если я выиграл.
Писарро скорбно скривился и застыл на несколько секунд в этой позе, склонив голову набок:
– И я, и ты знаем, что это не так. Встречу ты провел беззубо и бездарно. И твой выигрыш — явная ошибка.
– Все, не сердись, а то вот уже пятнами пошел, – сказал я примирительно, глядя на действительно пятнеющее лицо Писарро, – Если честно, я хотел проиграть.
Сказал и пожалел, черт меня дернул за язык.
– Что? – налет карикатурности схлынул с него, чего происходило с ним в очень редких случаях. Он вопросительно уставился на меня, – Как это хотел?
– Так, ради эксперимента. Забыл уже, каково это проигрывать, хотел почувствовать.
– Ах, от пресыщения? Так ты зажрался, как я сразу этого не понял.
– Ну, все не начинай, обещаю, что в следующий раз буду драться как тигр. А пока принимай дела. Неделю меня не будет. Что? Нет, охрана, как и прежде, не нужна.
***
Засыпая, вспомнил вдруг сон, который снился мне прошлой ночью и который опять-таки благополучно забылся при пробуждении. А теперь вот отчетливо и в деталях…
Огромное чудовище, похожее на гигантского ламантина, скорее отвратительное, чем страшное, склизкое, черное с матовым блеском, лежащее в плотной жиже, оно подхрюкивает, внутри него что-то шевелится, дрожит и само оно вращается медленно с одного бока на другой как большое скользкое веретено. Одна сторона его, стекая жижей поднимается, другая погружается в нее еще глубже, уплотняя жижу по бокам от себя, становясь с ней единым целым и издавая при этом гул, от которого вибрирует вокруг земля. Мотание складчатого, хлопающего изредка плавниками тела завораживает, но конечно обнаружить, где на нем находятся глаза, не представляется возможным. Зато при желании можно расслышать целую гамму звуков — от удивленных всхлипываний до щебетания птиц и стуков в шаманский бубен.
Из каждой точки действительности совершенно равновероятно произойти как самому наилучшему развитию событий, так и катастрофе. И так органично вытекает и то и другое, и таким несложным сочетанием полудействий-полумыслей можно вызвать к жизни и тот и другой вариант, в самом начале мелким камешком, порождающим лавину. И как же недалеко они отстоят друг от друга, что по земным законам между ними хоть изредка должна проскакивать искра. Тебе ведь хочется докопаться до самого корня, дознаться в какой момент и как происходит этот щелчок, переводящий стрелку и переключающий прохождение событий на один из этих путей. Растянуть во времени момент этого щелчка или даже остановить его и осмотреться. Нет?
Когда они вошли, уже было все понятно. Первой реакцией, конечно, как и везде, стало малодушное — попробовать договориться. Стрельнуло и отпустило достаточно быстро, раньше такой быстроты не наблюдалось. От моего поведения ничего не зависело, им была дана установка, и они должны были ее выполнить. Просто надежда, как и инстинкт самосохранения, умирают последними. Нет, если бы, сделав вид, что сломался, можно было как-то чуть в лучшую сторону изменить свою участь, почему бы не сделать этот вид. Но здесь бесполезно. Самое лучшее в данной ситуации — просто отвернуться, выразив таким образом презрение. Потом, наверное, все равно будет грызть, почему я так решил, на чем было основано мое предположение о невозможности достичь компромисса. Главным был тот, кто шел первым, это чувствовалось и по хозяйскому взгляду, которым он окидывал окружающие предметы и посмотрел, войдя, на меня, и по налитым выпуклостям, угадываемым сквозь достаточно просторную одежду, по лаконичным и законченным движениям, по тому, как он прикрыл дверь, сложив загорелую руку в выразительную щепоть со все более набухающим по мере закрывания участком между большим и указательным пальцем. Не спеша, рисуясь даже немного и будто смакуя с замедлением и добиваясь эффектного щелчка в конце, будто этот щелчок также расписан в его контракте на меня, как и все остальные пункты. Проследив взглядом за дверью до самой финальной точки ее закрытия и, чтобы выглядеть еще убедительнее, демонстративно выдержав паузу, ничем уже более не отвлекаемый от главного своего угощения, опять посмотрел мне в лицо приветливо и еле заметно улыбаясь. Именно в этот момент я и отвернулся. Будто занятый своими делами. Иногда, кстати, этот прием действует, но не сейчас. Не знаю, чем он бил, кулаком или что-то было у него в руках, но удар был такой силы, что сразу выдал в нем специалиста. Я на секунду потерял сознание, а когда очнулся уже на полу, он, сжимая нижнюю половину моего лица рукой, обращенной ладонью вверх и подергивая ею (одно из самых унизительных действий, более унизительное, наверное, только таскание за шиворот), и глядя в глаза, цедил сквозь зубы: «Ты понял меня, сука, ты понял?» Что я должен был понять, я прослушал, видимо, в тот момент, когда был в отключке. А он не молод уже, – почему-то подумал я, глядя на его трясущиеся в такт движения покрытые щетиной щеки и подбородок. Пальцы сжимались все сильней и сильнее, и я должен был, конечно, что-то ответить. Хотел сказать, что понял, вместо этого почему-то ляпнул: «Вам надо обратиться к дантисту». Как это все происходит, на каком уровне приходят такие судьбоносные решения. Представьте, некая сущность, которой предназначено быть размазанной, в процессе этого вдруг начинает еще и издеваться. Ту уж сам Бог дал быть ей размазанной и не просто, а размазанной с удовольствием, от души, с оттяжкой и со вкусом, с мыслью о том, что, пожалуй, это самое лучшее размазывание из всех, которые помнят. Но это, конечно же, не так. Никто ни о чем подобном не думает. Ее размазывают в такой ситуации исступленно и с бешенством, ослепленные гневом и обезумевшие от ярости. А останавливаются только тогда, когда сильно устанут, чтобы перевести дух. Ребята были здоровые и устали не скоро. «Улыбаешься, улыбаешься, улыбаешься» … Слово это повторялось в ритме ударов и каждый раз произносилось с новой интонацией.
Поначалу было жалко свое тело. После вспышки его пронизывала боль, всегда разная то чугунная и тяжелая, встающая колом и останавливающая дыхание, то, как разряд электрического тока, заставляющая судорожно искать другое положение, поджимать колени к животу и находить в этом временное облегчение. Но все встречающиеся виды боли объединяло ощущение непоправимости и ужасной трагичности происходящего. Такое знакомое, вспомнил, что чувствовал ровно то же самое сегодняшней ночью во сне. И еще много раз до этого, но всегда благополучно забывал. Потом боль притупилась и жалость ушла. Остались только сотрясения, фонтаны искр и сопровождающие удары звуки, похожие на курлыканье журавлей, видимо, производимые мной, но слышимые будто издалека. Привставать, тем самым получая небольшое облегчение, получалось все труднее. Тягучее теплое, разлитое подо мной склеивало меня с полом, не давало отрываться от него. После некоторых более удачных ударов раздавался хруст, и боль возвращалась ненадолго, будто старый знакомый. Сколько времени это продолжалось, я не мог сказать точно — день, два дня, неделю. Между тем как отключиться и возвращением, я проживал целую жизнь. Память того, что происходит, иногда присутствовала на периферии, а иногда и вовсе покидала меня и, возвратившись в этот мир, я тотчас вспоминал, что со мной, с удивлением обнаруживая себя на полу. Причем, не чувствуя пола, и по этой причине каждый раз открывая глаза, не угадывал с какой стороны он находится относительно меня. Потом, кажется, они начали топтаться на мне и прыгать. Я опять слышал хруст и, приоткрыв глаза, сквозь розовый туман видел их смешно задирающих ноги, прыгающих и топчущих что-то мягкое, не меня, а что-то в стороне от меня, податливое, похожее на матрас.
В очередное свое пробуждение я почувствовал в голове у себя, там, где висок, с левой стороны теплого зверька, он то замирал, то дрожа, пытался протиснуться глубже внутрь и опять делался недвижим. Ему было тесно, он старался пролезть все дальше, и я как мог, помогал ему в этом. В какой-то момент наши усилия увенчались успехом, он замер и потом мягко и податливо покинул меня.
«Ты ему глаз выдавил. Он сдох, Фидель, смотри ты ему глаз выдавил. Его не надо было убивать». Старший, вытирая об мою рубашку свой окровавленный палец, посмотрел внимательно мне в лицо, потом встал, подошел к столу, по очереди поднимая и тщательно осматривая каждый лежащий на нем предмет, но все опять возвращая на место. И после: «Да нет, он не умер. Но будет еще жалеть об этом», — пошел к выходу, знаком показав следовать за ним. Единственный, кровавый, огромный как глаз левиафана, наполовину прикрытый, но исправно фиксирующий все вокруг, провожал их до самой двери.
РАДИ ЧИСТОТЫ ЭКСПЕРИМЕНТА.
Белые медведи, смешные, кудлатые плывут в небесной сини все в одном направлении и с заданной скоростью. Кто на боку, кто на брюхе, кто с медвежатами, а кто-то самый изобретательный вообще задом наперед. Плывут, и нет им никакого дела до того, что происходит здесь на земле. Хотя, вот этот любопытный, кажется, всматривается. Пытается что-то разглядеть. Из объектов, достойных внимания: необычный изгиб реки с островом посредине — гладкая поверхность, чуть подернутая барашками вдоль берегов, горит на солнце как слюда. А еще луговые травы, перекатывающиеся волнами. Ну и, пожалуй, человек в инвалидной коляске на высоком берегу. Каждый божий день его выкатывают на этот берег. Если идет дождь, то в землю втыкают большой пляжный зонт, и уходят, оставляя его наедине самим с собой. Он не против, наоборот, это позволяет ему не отвлекаться и не терять времени, ведь он занят очень важным делом и не может себе позволить терять время на что-то иное. Хотя он не оригинален, он всего лишь вспоминает свою жизнь. Он очень старается, иногда какие-то моменты никак не хотят вспоминаться, сопротивляются, и тогда он мучается, изо всех сил строит предположения, старается вывести логически из предыдущего. И найдя вроде бы подходящее, ставит заплаткой и идет дальше. Но ощущение фальши делает бессмысленным все последующие воспоминания. Он опять и опять возвращается назад, к тому пропавшему фрагменту. И, о чудо, в какой-то момент как вспышка молнии его озаряет истинным содержанием. От этой работы у него ласково кружится голова, и земля уплывает из-под ног, вернее из-под колес его коляски. Притом, он знает точно, когда умрет, это несложно рассчитать путем установления определенной числовой закономерности, главное знать при этом основные события, произошедшие в жизни, и промежутки времени между ними. Но если даже вдруг произойдет ошибка, у него хватит сил подтянуть свое тело к краю обрыва. А сейчас ему нельзя выбиваться из графика. Разделив количество лет, которое надо вспомнить на время, оставшееся до смерти, получил — сорок восемь, деленные на шесть — что за год той жизни, что осталось прожить, ему надо вспомнить непременно восемь лет той жизни, что была прожита. Как тут расслабишься.
Завтра опять приедет Писарро. И опять со своим дежурным сравнением: «Ты как князь Мышкин на горе». Он уже и сам знает, что перебор и морщится и извиняющее улыбается, но все равно не может придумать ничего другого. Потом мы с ним говорим о делах, вернее он говорит, а я слушаю, иногда мычу в ответ. В конце он справляется, не передумал ли я и не хочу ли вернуться домой. Получив в который раз уже мой отказ, треплет меня по плечу и уходит. В один из прошлых своих приездов, правда, добавил к этому, что скоро зима и мне все равно придется вернуться домой, хочу я этого или нет. А после того, как закатывают меня с сырости и холода в тепло и уют натопленной печи и мигающий желтый глазок плошки, дающий причудливые изогнутые по сторонам тени, Стефан кормит и, переложив на плоскую кушетку, остается дремать всю ночь подле меня в кресле. Я долго протестовал, доказывал, что это совершенно излишне, но он был непреклонен. Интересно пробовал ли кто-нибудь оценить терапевтический эффект от просто звука дыхания спящего человека, что может быть более умиротворяющим. Раковые опухоли должны под его действием рассасываться, бляшки в сосудах растворятся, язвы зарубцовываться, а камни в почках дробиться в песок и безболезненно выходить из организма. Лежать при этом нужно непременно на полосатой простыне с запахом свежести и под убаюкивающее дыхание спящего поблизости разгадывать закономерности чередования этих разноцветных полос. И ничего страшного, если даже будут вклиниваться другие звуки, как тО — скрип полов от изредка и неспешно кого-то проходящего этажом выше или приглушенный закрытым окном гул проезжающих автомобилей. А когда стемнеет — блуждающие по стенам пятна света от их фар. В моем же случае ради чистоты эксперимента я был милостиво лишен даже этих невинных помех, но каждый раз проваливаясь уже в сон, мерещились мне и огни и никак не желающие угомониться сверху соседи.
Да, кстати, а отчего у нас ужасно, катастрофически снизилась доля стеснительных людей? Они практически вымерли как динозавры. Черта времени, наверное. В детстве, помню, преодолевал свою стеснительность мучительно до головокружения. Если надо было рассказать при большом скоплении народа, у меня так менялся голос, видимо из-за спазма голосовых связок, что я сам его не узнавал. Попадая в незнакомую обстановку с незнакомыми людьми, я терялся, превращаясь в жалкое краснеющее запинающееся существо, страшно за это злился на себя, но ничего не мог с собой поделать, иногда заставлял себя на людях повести как-то развязно и потом еще больше за это сгорал от стыда. Не знаю по этой ли причине или по другой, но мне всегда нравились стеснительные люди. Просто нравятся, никакую доказательную базу под это я подводить не собираюсь, вполне возможно, что в молодые годы и Гитлер был застенчив. А сейчас много бы я отдал, чтобы увидеть лицо, зардевшееся румянцем смущения. Хотя Клара (дочь Стефана, вообще-то ее зовут Эсклармонда, но так ее называет только отец и то иногда, остальные — Кларой) каждый раз при появлении своем загорается румянцем. Чудо какое-то. Может, конечно, это и не от стыда вовсе, а всего лишь особенность физиологии или здоровый румянец от свежего воздуха. Да нет, вспоминаю, как она подходит, все время отводя глаза, не посмотрев ни разу мне в лицо. Хотя ее можно понять — приснится потом ночью это одноглазое чудовище. Склоняясь и делая что-то, сохраняя при этом изгиб головы вполоборота и заметно напряженным, как будто ее постоянно тянет отвести с виска свисающую прядь волос. Иногда она, видимо не в силах сдерживаться, все же совершает это движение, привычно безымянным пальцем руки и так ужасно красиво.
А тут еще появился некто Раймон. Кажется, он Стефану приходится родственником, хотя все в той деревне друг с другом состоят в родстве. Они вдвоем выкатывают меня вместе с коляской на берег реки, вечером везут обратно, а днем приходит Клара, приносит обед, поправляет на ногах у меня плед, который от ветра и моих неловких движений постоянно норовит съехать вниз. Вначале она кормила меня, но мне от этого делалось так неудобно, что я, проглатывая и давясь, спешил закончить побыстрей, а потом с грехом пополам сам освоил эту процедуру. И когда утром затягивают меня на холм, то Раймон бывает страшно возбужден, видимо от ответственности за столь важное доверенное ему действие. Худой с длинными руками и ногами, он похож на паука, но чрезвычайно улыбчивого и приветливого паука. Он суетится, постоянно что-то желает предусмотреть, то ему кажется, что надо подать коляску влево, после того как Стефан послушно вместе с ним поворачивают влево, он тут же обнаруживает лежащий на дороге камушек и, вместо того чтобы пнуть его ногой, важным запинающимся от напряжения голосом командует завернуть теперь уже вправо. Как-то раз он не смог прийти и Стефану помогала дочь. В этот день дорога вдруг по какой-то чудесной случайности сделалась ровной и прямой, и они подняли меня, не вымолвив ни звука. Стефан видит эти суетливые и излишние движения Раймона, но молчит и согласно выполняет все его команды.
Сегодня подняв меня на гору, Стефан не ушел, а остался на какое-то время постоять со мной и поговорить. Говорю я уже сносно, самое главное организовать в голове разреженную пустоту и не думать над словами, а сделать так, чтобы тебя занимал один лишь смысл, тогда слова льются легко, сами собой, но вот чуть запнешься и начнешь подбирать слова, сразу начинаешь заикаться и под подбородком и, проникая глубже в мышцы шеи, все сводит судорогой. Стефан знает, что делать, он кладет руку на это место и держит и судороги спадают. Но тогда я забываю, что хотел сказать. Перед тем как начать говорить, он долго смотрит вместе со мной вдаль, как бы настраиваясь на одну волну. Даже Писарро, когда приходит ко мне, тоже перед тем, как начать говорить, тоже смотрит вдаль. Не так долго, правда, как Стефан. Он продолжал молчать, я проследил за направлением его взгляда, он смотрел туда, где видели мы в ночи на том берегу реки костер. «А помнит ли месье, я рассказывал, как в соседней деревне родился козленок с двумя головами, – после того происшествия он опять перешел на вы и часто вот так обращался ко мне в третьем лице, – так вот, он прожил совсем немного и умер. И его закопали на пустыре. А на следующее утро на том самом месте нашли двух маленьких беленьких озорных козлят». Стефан набил трубку и закурил, захотел перейти и встать от меня с подветренной стороны, но я остановил его. Запах дыма из его трубки как-то благотворно влиял на меня, и я меньше заикался.
– В скольких сюжетах главный герой средь толпы гибнущих людей спасает близких, родственников, любимую женщину, остальным же хорошо, если с сожалением в мимолетном взгляде позволяет лететь пачками в пропасть или быть расстрелянными злодеями, растоптанными годзилами, пожранными кровожадными зомби и захлестнутыми бешеной волной, красиво выбивающей высоченные витражные окна музея и вливающейся через них в здание под завязку наполненное людьми. И это считается вполне оправданным, он спасает своих, какое ему дело до чужих, они не состоят в родственной связи с главным героем, в этом им жутко не повезло. Последнее, что они будут видеть в этой жизни это его улепетывающую задницу и сверкающие пятки. Вот так. Я ясно говорю, Стефан?
– Месье стал гораздо лучше говорить, мне все понятно. Но когда приходит доктор месье мычит и ничего не говорит.
– Да, Стефан, я притворяюсь тогда.
– Зная ваше состояние, он мог бы прописать вам какие-то нужные лекарства.
– Здешний воздух — лучшее лекарство для меня. Так на чем я остановился… А ну да, это считается оправданным. Вот, к примеру, тот человек, что сделал со мной все это. Он вполне может оказаться любящим мужем и отцом, правда ведь? И ему также нет особо дела до тех, кто не является членами его семьи, друзьями и близкими, ну может быть, чуть больше нет дела, чем тому герою из кинофильма. И если кто-то в задушевной беседе задаст ему вопрос: «Не жалко ли ему тех, с кем он расправляется и не гложет ли его совесть?», — он ведь вполне искренно ответит: «Разве можно жалеть всех, с него хватит и то, что он заботится о своей семье, жалеет своих детей и жену. А совесть здесь не причем – он всего лишь выполняет свою работу. Причем тут совесть?»
– А что, месье вспоминает ли о своей работе? – вопрос был задан благожелательно, но мне все равно почудился сарказм.
– Иногда.
– Хотели бы вернуться к ней?
– Не знаю. Сейчас, кстати, мне это занятие видится, как ни странно, менее бессмысленным, чем когда я этим занимался.
– Долгими зимними вечерами я тоже, бывает, скучаю по летней работе. А в чем сейчас видится смысл?
– Хотя бы в том, что человеку, кроме того, как спорить с самим, собой нужны споры с кем-то еще.
– Конечно, зимы здесь долгие, все равно, наверное, вам придется уехать.
– Писарро говорил с тобой?
– Он хороший человек.
– Да, я знаю. Ты смотрел на тот берег туда, где горел костер?
– Когда?
– Да вот только что.
– Нет, месье, я просто смотрел вдаль.
– Слушай, а давай вечером опять выпьем, принесешь вина. Позови еще Раймона, будет у нас классическая пьянка, станем выпивать на троих.
– Да конечно. Он тоже хороший человек.
–А какой человек хороший, Стефан, ну вот для тебя как ты отличаешь, что человек хорош?
– Не знаю, месье. По глазам. Или если он не кидается с тобой спорить.
– Ну это ты нарочно так сказал. А может, он хитрит в этот момент?
– Вполне возможно, что и так.
– А вот если бы ты спросил у меня, какой для меня хороший человек, то я, пожалуй, затруднился бы дать ответ. Хотя раньше у меня был такой критерий. Тот человек может считаться хорошим, если вдруг окажется он перед выбором, ну или там, неважно, злодеи поставят его перед выбором — его жизнь за жизнь кого-то, ребенка или просто другого человека, и он променяет свою жизнь. Ну, может не быстро, не сразу, не легко, а помучавшись, но все равно променяет. Даже если он до этого жил на свете и ни одного доброго дела не сделал.
Стефан за все время, пока я говорил, раза два или три поворачивал ко мне голову, смотрел и опять отворачивался, как повар на кончике ложки все пробует и пробует готовящееся блюдо и никак не может понять, досолено оно или нет.
ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ.
– Ну, зачем сюда было приходить, зачем? – повторял и повторял этот неразрешимый для него вопрос, твердил как мантру, будто определенное количество повторений чудесным образом принесет ответ на него, то негромко про себя, то повышая голос, обращался к стоявшему перед ним человеку с усталым лицом. Тот избегал смотреть в глаза вопрошающему, изредка кривился, кидая по сторонам глубокомысленные взгляды, как взрослые обычно кривятся от неудобного вопроса ребенка. «Ну все, хватит, ты же знаешь, что эти вопросы решаю не я». Но эти оправдания слабо действовали на вопрошающего, он вновь и вновь с разной интонацией и степенью отчаянья все пытался дознаться у людей, пришедших в столь поздний час в его жилище, зачем они решили сделать то, зачем пришли именно здесь. Он не был жалок и был из той категории людей, в коих самолюбие развито так сильно, что потеря самообладания для них равносильна позору. Но ситуация, в которой он оказался, до такой степени стала для него неожиданной, и роль, в которой оказался – непривычной, что, понимая отлично бессмысленность этих своих вопросов, все требовал и требовал упрямо ответа на них. В комнате с достаточно скудной обстановкой и присутствующими в каждой мелочи беспорядком и невнимательностью, выдающими по этим признакам безошибочно съемное жилье, находились еще двое мужчин, в отличие от беседующих, стоявших молча и напряженно, будто старавшихся разглядеть что-то сквозь стену. На диванчике возле окна сидела женщина, прижав к себе мальчика лет восьми. Пальцы, зарывшись в темные волосы сына, крепко удерживали голову прижатой и каждый раз при попытке его повернуться и посмотреть на происходящее, возвращали на место, не позволяя и, как будто, пытаясь отгородить от происходящего. Глаза ее полные ужаса, видимо, впитывали этот ужас, витающий в комнате, в двойной дозе, и за себя и предназначенный мальчику.
– Ты знаешь не хуже меня, что все решено и ничего уже нельзя изменить.
Мужчина перестал уже задавать вопросы, только низко склонив голову, молча качался на стуле, сцепив перед собой руки. Не показывая виду, он мучился уже другим вопросом, а не тем, что с завидным постоянством задавал своему визави. Он сидел и напряженно размышлял, зачем они ведут с ним эти разговоры. Он точно знал, как это делается и что разговоры здесь лишнее.
– Ничего нельзя изменить, – доносился до него равнодушный как на вокзале, объявляющий отправление рейса, голос, – Но иногда бывают исключения.
Мужчина перестал качаться и перевел взгляд на говорящего.
– В очень редкие моменты, но бывают. Это как сорвать джек-пот. Шанс один из миллиона, но случается же. Это твой джек-пот, Фидель.
В первый раз за эту встречу, он назвал его по имени. С человеком на стуле произошла разительная перемена. Из растерянного, всеми силами пытающегося свою растерянность скрыть, он опять превратился в того, кем был раньше. В торговца, просчитывающего на много ходов вперед, проницательного, за версту чующего подвох. Вряд ли такого можно обмануть красивой сказкой. Но несмотря на всю безнадежность положения, в том, что они говорят с ним и даже пытаются что-то предложить, есть один неоспоримый плюс, это дает небольшую отсрочку, а значит действительно появляется шанс. Фидель облизал пересохшие губы и выжидательно уставился на своего собеседника.
– Адам, – тот постарался произнести это имя буднично без всякого пафоса и пауза, сделанная им, была предназначена лишь для того, чтобы собраться с мыслями, а не для усиления акцента или для того, чтобы дать время сидящему на стуле вздрогнуть и посмотреть ему в глаза, матери сильней прижать к себе голову сына, стоящему за спиной Фиделя одному из мужчин переступить с ноги на ногу и коснуться указательным пальцем уха, проверяя невидимый глазу и неизвестно существующий ли вообще наушник, а второму плавно с хрустом разогнуть спину, как обычно делают дремавшие и проснувшиеся, долго находящиеся в одной позе люди, и затем обвести помещение внимательным взглядом, не упустив в этот раз не только стен, но и потолка, – Ты совершил ошибку и должен быть наказан. Но Адам дает тебе право выбора. Сам выбирай, что это будет — твоя жизнь или жизнь твоей семьи.
Он, не глядя на сидящих на диване, указал в их сторону вяло рукой с расслабленной кистью. Будто заставить не выдать интонацией и выражением голоса какое-то жутко неприятное ему действие он еще мог, но вот подтверждать это энергичными жестами тела было уже сверх его сил. И глубоко и философично вздохнув, и прикрыв глаза, он приготовился принять все виды реакции на свое предложение, включая самые неразумные. Фидель сидел и грустно и светло улыбался, глядя на стену, обклеенную обоями с парусниками пастельных цветов и барашками волн между ними.
– Зачем вы так со мной, я же знаю правила. Раз вы здесь, этому не бывать.
– Он знал, что ты так ответишь.
– А ты не знал? – в качестве последней попытки Фидель пытался как-то расшевелить человека, с которым они были если не друзьями, то уж давнишними знакомыми это точно, – А ты не знал, да? Или ты думаешь по-другому?
Говорящий пропустил фразу Фиделя мимо ушей:
– Он передал тебе дословно – скажи ему, что правила устанавливаю я, и я же могу их поменять. Так что выбор за тобой. Из гарантий – только слово. Можешь верить, можешь нет.
Фидель опять сцепил пальцы и оловянными глазами уставился на парусники.
***
– Ты молод и не помнишь запаха газет, – он указал вошедшему на кресло и дымящуюся чашку кофе, – Какая прелесть, – поднес к лицу свернутую трубкой газету и с наслаждением вдохнул запах свежей типографской краски, – Ты смотри, здесь еще остались старые добрые газеты.
Потом, водрузив на нос очки, развернул и, просмотрев бегло, дошел до колонки происшествий. Пропуская ненужные подробности, прочитал вслух:
– Найдены тела мужчины, женщины и ребенка. Со следами насильственной смерти. Версия ограбления… полиция отрабатывает. Да, кстати, ты передал ему, что раз я устанавливаю правила, то могу их отменить?
– Да, конечно.
Он свернул газету и без сожаления швырнул в мусорную корзину, совершенно позабыв об охватившей его минуту назад ностальгии.
– Отменить лишь в том случае, когда это продиктовано целесообразностью, — скорее самому себе, чем собеседнику со вздохом произнес он. Тот, выпив одним глотком кофе из микроскопической чашки, сидел, рассматривая кофейную гущу на дне. – Ты, наверное, хочешь спросить у меня зачем, кстати, бьюсь об заклад, он тоже пытал тебя этим вопросом. Так ведь?
Тот уклончиво повел плечами.
– Имеешь право спросить.
– Он совершил ошибку, переусердствовал, – выдавил из себя его собеседник.
– В результате чего человек, который должен был выполнять наши поручения, оказался не в состоянии это делать. А этот человек был мне очень нужен. Если бы он действительно переусердствовал, это было бы полбеды. Но тот, кто считает, что вырос из роли простого исполнителя и, что пришло его время устанавливать правила, не может переусердствовать. Вот в чем дело, – вначале задумчиво, но потом встрепенувшись и возвысив голос, – К нему ведь и до этого случая были претензии, не так ли?
Сидящий напротив монотонно покачал головой, соглашаясь.
– Чаша оказалась полна. Здесь, как и везде действует накопительный эффект. Все накапливается, ничего не пропадает. Это опасная иллюзия полагать, что существуют предметы и явления, способные исчезать навсегда, кануть в лету, не оставляя никаких следов. Поэтому он должен был понести наказание. Но старина Фидель так долго работал на нас, что я не мог отказать ему в последнем одолжении. Он умер с надеждой. И даже не это главное, он умер хорошим человеком. Чувствуешь разницу? Разве это мало — позволить кому-то умереть хорошим человеком? Не совсем конечно раскаявшимся разбойником, но все же. Уверен, ангелы несут сейчас его на своих крыльях к вратам рая, – при этих словах он как-то внезапно преобразился, как Коровьев в последних главах романа, желтая пергаментная кожа на лице проступила пятнами румянца, очки задрожали и заплясали бликами на висевшем перед ним на стене гобелене. А голос обрел внутри себя приятное и довольное клокотание, которое у некоторых людей появляется в порыве сильного ликования или отчаянного довольства собой или же просто в результате некоего эстетического наслаждения и что так роднит их с котами.
***
Спустя полчаса в том же самом кабинете. Из источников света – приглушенная настольная лампа на столе и по этой причине сложно составить представление о размерах помещения. Стены драпированы портьерами, тяжелыми и даже, кажется, в меру запыленными, скорее угадывается, что они такого же цвета, что и камень в перстне на руке одного из находящихся там людей. Он сидит и часто постукивает большим желтым ногтем по стеклу стола, извлекая при этом негромкий цокающий звук, от которого дрожат перепонки, и каждый раз доктору приходится смущенно переспрашивать очередную фразу, брошенную ему этим сухощавым стариком с неожиданно крепким и пружинистым телом.
– Что?
– Каковы прогнозы?
– Я боюсь, они неутешительны. Мозговая деятельность восстанавливается крайне медленно, и в лучшем случае в будущем он сможет освоить произнесение отдельных слов. Что, простите, не расслышал?
А собеседник его, будто намеренно негромко произносящий фразы, словно не обращенные к нему, а бросаемые в пространство и так же точно, осматривая равнодушно окружающую обстановку, останавливает взгляд на чем угодно, кроме того, с кем говорит. Он изредка при этом моргает, но веки его не смыкаются полностью, а лишь наполовину прикрывают зрачок и взгляд от этого кажется взглядом пресмыкающегося.
– Не может ли он имитировать это состояние?
– Нет, это исключено, но, если вы настаиваете, я могу сделать повторную экспертизу.
– Хорошо. Самый легкий способ определить притворство и симуляцию?
– Эээ… Реакция на неожиданное действие, наблюдение испуга или потрясения. Это может быть чревато, но лучшего пока, что еще не придумали. Сложность в том, чтобы застать испытуемого врасплох в состоянии неготовности, и внимательно при этом следить за лицом и глазами.
– Проследите, – неожиданно внятно произнес старик, – Проследите за его лицом и глазами. И если все подтвердится, побеспокойтесь о лечении. Мне надо, чтобы он остался жив.
Когда доктор ушел, старик задумчиво проговорил про себя: «Пусть живет. Хотя…»
ДОННЫЕ ОТЛОЖЕНИЯ.
Упражнения по вспоминанию, коими занято сейчас почти все мое время, позволяют вытащить на свет много всякого истлевшего уже в пластах прожитых лет. Проходят чередой образы, некоторые реальные, из плоти, другие скорее собирательные, понадерганные из родственных типажей. Встречаешь старого знакомого, только не того, кому радостно трясешь руку, а то и на объятия расщедришься. Нет, мимо кого, заметив издалека и при приближении, отводя глаза в сторону, можно пройти с тем же успехом, как и кивнуть в ответ на его кивок, если все же по какой-то причине не успеешь отвести глаз. А если не успеешь, то прочтешь во взгляде его неизменно и постоянно тоже, что и во взгляде множества других таких же шапочных знакомцев. Да и не шапочных тоже, но тогда мысль эта не будет первой, может второй или пятой, так что для чистоты эксперимента берем пример с шапочными. Легко и безошибочно улавливается это тобой и прочитывается по глазам по причине того, что и сам ты ровно тоже самое чувствуешь и думаешь по отношению к нему. Ровно с таким же прицелом и параметрами просвечивания вступает в работу твой рентгеновский аппарат в момент сближения с его. А во многом ли ты, дружочек, преуспел за эти годы? Ого, да ты в тренде, напал где-то на золотую жилу. Металлический блеск в глазах, ты не смотришь, а скользишь взглядом. Тебе нет никакого дела до встречных людей и ничего от них не нужно, зато этим людям – встречным и поперечным в основном всегда что-то надо от тебя. Да ты не терял времени даром, ты в совершенстве освоил за это время одно лишь искусство — искусство калькуляции. И еще оценку рисков. Пройдешь его, кивнув или спрятав глаза, неважно, завернешь за угол и незаметно осмотришь себя со стороны – во все ли из вышеперечисленного успел облачиться или что-то все-таки упустил. Получилось или нет придать себе вид благородной небрежности и равнодушия. Не слишком ли мят и потерт, не слишком ли добр и наивен, рассеянность выражения лица не слишком ли глуповато выглядит со стороны. Озабоченность не переходит ли в затравленность. Погруженность в повседневное и мелочное не мизерна ли и ничтожна, с одной стороны, по причине собственной мизерности и ничтожности, не представляет ли она собой лишь вечную смену декораций, вдоль которых ты путешествуешь как ослик, запряженный в колесо и обреченный изо дня в день на один и тот же распорядок действий. И не слишком ли громадна с другой стороны – эта погруженность в повседневное — из-за невообразимой высоты вала, обрушившегося на тебя, вечно бледного, возбужденного, в холодной испарине, стремящегося успеть всюду и всюду опаздывающего, тщетно пытающегося удержать все время выпадающее и высыпающееся из рук. И пусть даже по воле случая более, чем по собственной бесталанности в расчетах, пусть даже с каждым такое могло произойти, пусть, но ведь не происходит же с каждым. Так вот откуда в тебе это глубинное, матерое, с хрипотцой из крови и слизи убеждение, что отсутствие отдельных признаков вышеуказанного эталонного образца есть неопровержимый результат какого-то количества допущенных тобой досадных ошибок.
Эти непрекращающиеся воспоминания приводят к неожиданному эффекту – он начинает видеть себя со стороны, причем не таким, как обычно себя представлял, а другим. Чуть более мелким, с ужимками не к месту, будто постоянно грызущим семечки. Или доглатывающим пережеванное, с лоснящимися губами и подбородком. Для других это в тебе в порядке вещей, но ты-то знаешь, о чем обычно думаешь с таким выражением лица. И вот прицепится это преставление себя со стороны как икота, никак от нее не отделаться. Как надоедливая мелодия звучит в голове целый день или болячка, вылечился уже от нее, а все хватаешься по привычке. И даже оправдание нашлось — не страшно, что мелок, главное определенность, прикладная физика. В каждое явление жизни впрыскивает он, ну то есть я, свою особенную жидкость для переваривания, как паук в муху, и тогда она становится пригодной для него. Да уж, оправдание себя – штука по большей части никчемная, так что лучше даже не пробовать. Просто жить с этим. Хотя просто жить — тоже не вариант. Ну почему до сих пор не установили правильное чередование поступков и угрызений совести от них, нужную продолжительность раскаяния, чтобы и польза была и без лишних мук. Столько всего понавыдумывали, а действительно нужного нет. И, поди, знай теперь, как правильно. Всплывает лицо перед глазами, из раза в раз одно и тоже, пытаюсь вспомнить обстоятельства, при которых судьбе угодно было свести меня с ним. Они упрямо не желают воскресать из небытия, но я настойчив. Решимость проучить его зрела во мне уже давно, а в этот раз все совпало – особо наглая выходка произошла на складе (да, точно это было на складе, вспомнил). Кроме нас там никого не было, и его угораздило бросить мне в лицо очередную пакость. Растерянный, побледневший, он, оказывается, совсем не имел способности к сопротивлению, как тряпочную куклу я качнул его сначала в одну сторону, потом в другую, почувствовав неожиданную легкость. Он послушно с заплетающимися на полу ногами повторял эти действия, но в тот момент, когда я уже собрался отпустить его, злость и обида пересилила в нем страх, у него как капризного ребенка из глаз брызнули слезы, и, взмахнув рукой, не глядя, попал мне легонько ладонью по лицу. Жалость похожа на струну, вживленную в сердце, которую потихоньку начинают вытягивать и она, отзываясь, издает еле слышный протяжный гул. Она действует безотносительно ко всей истории, к каким-то предыдущим поступкам и мотивам (поделом или нет), только к этому сиюминутному действию. Покрасневшее от досады лицо, слезы на длинных ресницах, податливая кукольная тряпичность, инстинктивный взмах руки и сокрушающий удар в ответ, от которого голова гулко бьется о кафельную плитку. Потребность быть сильным, в ней, наверное, все дело, вернее в двойственной ее природе. С одной стороны, она потворствует нашей гордыне и самолюбованию, приятности ощущения и возвеличивания себя. С другой — позволяет оставаться самим собой, позволяет существовать принципам, решимости следования правильному пути. Бороться с несправедливостью, сохранять свою индивидуальность, а значит и главную способность нашу, ради чего все, собственно, и затевалось — свободную волю. Везде и во всем эта двойственность и без нее ничего не может существовать. Две враждующие, противостоящие, ненавидящие друг друга половинки, так плотно срослись, так затейливо пронизали друг друга щупальцами своей плоти, что разодрать их почти невозможно. И человек осужден быть в плену этой двойственности. Также есть откровенные трусость и малодушие, но это скорее артефакты, не по степени распространенности, а по самому факту своего существования. Червоточины на теле двухполовинчатого плода. Изъяны изначального замысла. А еще целесообразность и следование истине как некая разновидность. И, по-видимому, именно этой разновидности суждено будет сыграть решающую роль в истории. Во всяком случае, моей. В прошлом часто представлялось, как спустя много лет изменившийся, заматеревший, многого добившийся в жизни персонаж, в котором с радостью и удивлением узнаются знакомые черты, но, главное, обретший силу и знание, понявший за время долгого пути нечто очень важное, то, чего сейчас понять нет никакой возможности, но ответы на эти вопросы непременно есть в будущем (а для чего тогда устроена жизнь, если в будущем мы не найдем самого главного, ради чего собственно и стоило родиться на свет), возвращается в прежние места и смотрит на все, что окружает его, другими уже, прозревшими глазами. И вот сейчас я почти в том самом обличье, кроме, пожалуй, главного — те ответы, которые я рассчитывал найти в будущем, сейчас пытаюсь отыскать в прошлом. Верится, что именно там — в прошлом — и содержится некая крупица, незаметная, затерявшаяся в дорожной пыли, которая может открыть мне смысл происходящего. Утерянное слово, которое поколения до меня искали с упорством, достойным восхищения. Или хотя бы сочувствия. И которое не в силах отменить всеобщий двойственный закон, но позволяет вспомнившему, просеявшему тонны придорожной пыли и все-таки отыскавшему, обрести герметичность и изолированность от этого закона и умение не подчиняться ему. А когда-то оно было рядом, это сокровище, когда-то я чувствовал это отчетливо, не смутно в отголосках, как сейчас, и будто в пересказе, шаря в пустоте тщетно и в редкие моменты почти случайно задевая этот нерв. Я был тем самым таинственным отправителем, двумя отлаженными движениями слюнявящим клейкую полосу на конверте, долго и тщательно разглаживающим его на твердой поверхности стола, чтобы затем отослать адресату, затерявшемуся на десятилетия, до которого он доходит с оказией, промоченным многими дождями, и в частью выцветших, частью расплывшихся чернилах строк уже почти ничего невозможно разобрать. Сейчас адресат многое бы отдал, чтобы очутиться там. Вдохнуть тем воздухом, прикоснуться к тем предметам, вспомнить что-то важное, что тогда присутствовало, ну ведь точно присутствовало, во всем или во многом, было окроплено этим обильно, но тогда оставалось незамеченным, а сейчас, поняв и осознав ценность, пытаюсь отыскать, но тщетно. Точно не могу сказать, в чем именно присутствовало, но ведь непросто угадать на расстоянии, вот если бы туда хоть на часок, тогда уж точно. Может в запахе бурлящего на плите бабушкиного варенья или в чтении книжки в саду под глухие стуки об землю спелых разламывающихся от удара абрикосов. Да нет, конечно, случись оказаться там, я просто бы тихонько вошел в дом, прокрался бы на цыпочках в свою комнату, лег на кровать и полежал бы там от силы минут десять. Может быть задремал. А проснулся бы совсем другим. Внезапно голосом мамы, убедительно (и почему все мамы так практичны?) возвращает тебя к реалиям: «Прежде чем изводить себя мыслями, вначале поешь, вот на голодный желудок всякая муть в голову и лезет (о, бедная моя мама и те благословенные времена, когда считали, что всякая муть лезет в голову именно по причине голодного желудка). Отца я не помнил, только по рассказам матери. В ее изложении, он представал довольно странным человеком. К примеру, одной из его особенностей (подаваемой в качестве достоинства и никак иначе, ну если только чуть снисходительно, самую чуточку) было то, что он все всегда старался делать с запасом и, видимо, втайне гордясь своей предусмотрительностью, во всем оставлял припуск, но неизменно перебарщивал с размерами его. С годами, становясь рассеянным, иногда забывал и перестраховывался. И чем чаще забывал, тем больше отмерял этот запас, когда помнил о нем, будто отыгрываясь за те многочисленные случаи забывчивости. По этой причине, как минимум один раз, переделывая все без исключения.
А работа моя (грандиозность замысла по воспоминанию всей жизни) что-то в последние дни забуксовала. Мне все более начинает казаться, что то, что я считал за окончательную версию одного из давно канувших в лету дней, всего лишь плод моего воображения, откорректированный последующими множественными наслоениями, и имеет такое же отношению к действительному прохождению событий, как настоящие медведи, полеживающие во льдах Арктики, к этим вот пролетающим надо мной в великом множестве кудлатым их собратьям. Ну вот как описать смесь, извлекаемую лишь из смутных воспоминаний и то не с первого раза, но очень необычную, имеющую прямое отношение к тому, что хранится за всякими цветными стеклышками внутри. Смесь пасмурного и достаточно свежего утра (Самарканд, но это не точно), запаха вокзалов – металлического, кислого, с примесью креозота, лязга поездов, чемоданных замков. И чего-то еще. Также точно неподвластны и некие изменения внутреннего свойства души – то, как она отзывается на внешние раздражители, всяческие ее извивы, перегибы и перекладывания, остается судить обо всем этом по каким-то косвенным признакам. Либо наблюдать и замечать в ретроспективе, оглядываясь назад. А вот чтобы здесь и сейчас схватить, кстати, вот это и есть, наверное, талант, нет? Она живет по своим неведомым нам законам. Незначительно зависит от настроения, отношения к увиденному, услышанному и даже тревожащему. Чуть больше коррелирует с музыкой и прочитанным. Совершенно неожиданно может проснуться и в состоянии покоя, умиротворенной созерцательности и во время напряженного ожесточения и концентрации и даже во время с отвлечением внимания рутинного пересчитывания. Более всего зубец этот, цепляющий основную шестерню, отзывчив на кристаллическое проводимое вещество, из которого состоят в основном наслоения и донные отложения.
А что, если представить вдруг какое-то обстоятельство, которое вполне вероятно случится в жизни. Но не вскользь, а прочувствовано, хорошенько присевши на это, во всех подробностях, со всеми вытекающими, представить так, чтобы поверить на какое-то время и даже помучиться успеть и обреченностью, и угрызениями совести и отсутствием выхода, и одиночеством, закономерно последовавшим вслед за этим. Так вжиться, что потерять, опять хоть ненадолго, связь с реальностью, оторваться от себя родного, от своей орбиты, преодолеть притяжение, растеряв изрядное количество этих незаметных, но ужасно крепких нитей-связей. С болью и хрустом, как позвонки при растяжении, ступенчато, преодолевая взаимную вдавленность — итог многолетней работы силы тяжести и веса собственного тела. Шаг за шагом пройти по этому альтернативному ответвлению, может и абстрактному, хотя с какой стати неродному и первому встречному так доверяться. Нет, здесь уж по наболевшему, наступление чего ждешь с содроганием, сама мысль, о чем тебе страшна и неприятна. С тем же чувством, с каким заглядывают в бездну, подавляя головокружение, ты примеряешь на себя эти одежды. В какой-то степени помогает это сделать и опять же утешительна, хоть вскользь и пунктирна, мысль малодушная, что ты это всего лишь представляешь и это не действительность, но, однако, не будь ее, сохранить рассудок было бы задачей не из легких. Пройти до самой синей дали, докуда еще никогда не доходил, и, вернуться, кстати, неожиданно легко, не рассчитывая, что обратный путь станет столь разительно легким по сравнению с дорогой туда (и даже подозрение по этому поводу — а не было ли это ходьбой по кругу). А вернувшись, рассмотреть изменения, произошедшие в тебе. Может, конечно, их и не окажется, все зависит от того, насколько скорость при этом будет близка к световой. Хотя почему только скорость, как производная пространства и времени, почему каждая из пары составляющей ее при достижении каких-то критических значений не может привести к образованию стойкой и необратимой изолированности меня того, кого я покинул, пустившись в это опасное приключение, от меня, вернувшегося. Но более интересно другое — как после этого краткого, но вязкого возвращения, полным разочарования или, наоборот, воодушевленным, в зависимости от результатов твоего путешествия, как интересно, после всего судьба отреагирует на твою отлучку, вернее попытку отлучки с тропинки, строго закрепленной за тобой? Не изменишься ли ты настолько, что не влезешь в уготованную тебе ячейку? И судьба твоя, не изменится ли настолько, насколько изменишься ты сам, насколько подвергнется изменению набор твоих индивидуальных признаков. А если я вдруг, к примеру, стану сильнее в результате всех этих хождений и блужданий? Заманчиво. И хороший стимул для тех, кто желает стать сильней, не правда ли? Да, повезло, что в ту пору, когда стать сильнее было одним из главных моих желаний, я не имел привычки скитаться по своим фантазиям.
***
Еще довольно занятно иногда бывает менять взгляд на привычные вещи или обстановку, и результат смены ракурса может оказаться чрезвычайно любопытным. К примеру, находясь в знакомом до самых мелочей саду, посмотреть вокруг себя с низенькой скамеечки или, вообще улегшись под деревом, окинуть взглядом это уютное пространство внутри алькова из среднего размера яблонь и груш. Покажется, что ты в храме друидов, где стволы деревьев как колонны, подпирающие своды из веток, сквозь которые как через узорчатые затейливые мозаичные окна пробивается солнечный свет, смесь золота с зеленью, и ложащийся пятнами на мохнатую уходящую вдаль поверхность травяных ковров. А стоит залезть на стремянку и взгляд сверху полностью меняет реальность, все конечно зависит от высоты стремянки, но мы договорились, что сад у нас молодой и деревья пока еще невысоки, так, что обычной стремянки вполне достаточно, чтобы вообразить себя титаном, возвышающимся над своей вселенной. Выше тебя только небо, да и то, не слишком и выше, почти наравне. А все что ниже – топография. Ты взираешь сверху на эти клубы зеленого дыма, а ветер ласково треплет листву, так же точно, как мать перебирает волосы засыпающего на ее руках ребенка, и любопытные птицы, перелетающие с ветки на ветку и переговаривающиеся между собой о чем-то, никак не желают угомониться.
А можно попробовать на досуге (тоже любопытно) взглянуть на теперешнюю действительность, как бы она показалась, допустим, из прошлого, далекого или не очень. В прошлом же мы как-то представляем свое будущее и вот это свершившееся будущее, насколько оно отвечало бы нашим ожиданиям. Бьюсь об заклад, что скорей всего ненамного. Помним ведь себя в прошлом, значит, и представить себя не составит особого труда. В любом случае момент для представления нужно выбрать такой, в котором хорошо себя помнишь, какой-нибудь знаковый. Хорошо вспомнить – значит оказаться там. Ну, так вот оно чудо – возможность заглянуть в будущее, причем не абстрактное, а состоявшееся. Тягучие осенние дни, крашеную розовым и облупившуюся уже давно дверь с ручкой-скобой, щебеночную тропинку, вначале блаженно катящуюся вниз, а затем круто заворачивающую вправо и через три торчащих безбожно, никак не желающих стесываться под многократными преодолениями их булыжника, начинающей свое плавное, но затем все круче и круче восхождение, и по которой бессчетное уже, кажется, число раз тягают тебя взад вперед. И совершенно новое ощущение веса своего тела в чужих, дрожащих от напряжения руках. С потрясыванием, перекатыванием, сопровождаемое постоянной неловкостью и чувством вины. Картинка не всегда может оказаться сочной и занимательной. Важно уловить момент, и (точно также, как и в творчестве), поймать вдохновение.
И наоборот, взгляд на теперешнюю действительность, но уже какой бы она виделась из будущего (это сложнее, здесь уже уравнение с большим количеством неизвестных). Пройдет время, и в какой-то момент из отведенных ему шести лет жизни он вдруг вспомнит вот это сидение часами на обрыве, кудлатых белых медведей, проплывающих и взирающих на него с неба, искрящуюся до боли в глазах слюдяную поверхность реки. Неизменное молоко в грубом глиняном горшке и мягкую лепешку и мою нерешительность попросить главное. Вернее, я не считаю, что это главное, и поэтому нахожусь в сомнениях. И когда я уже было совсем соберусь осуществить задуманное, подумается тогда вдруг, что есть моя просьба? Пустая формальность. И какая разница, где по ранжиру главностей, это мое желание находится? Адресату моей, на которую я никак не могу решиться, просьбы в любом случае виднее и тогда, когда он посчитает – а если это случится, то, конечно же, должно произойти здесь на утесе — я сам спущу с горы пустую подпрыгивающую на кочках коляску. Быстрым шагом, обогнув уважительно у основания трех моих несговорчивых постовых. Но я отвлекся. Я приблизительно могу себе представить, как именно будет выглядеть (в общих чертах, конечно) все, что со мной происходит сейчас, во взгляде из будущего. Что-то забудется. Не уверен, что запомню, что было во взглядах проплывающих в вышине медведей. Совершенно точно забуду ветку, перегораживающую мне дорогу ровно посредине пути, коляска моя замедляет ход, один из сопровождающих аккуратно отводит ее вверх, а я каждый раз должен мучительно пригибать голову. Неудобный порог, мысли по разным поводам, бесславно закончившаяся задумка по вспоминанию прожитых дней. А что останется? Свежий воздух осеннего утра, в которое волокут меня опять по привычной траектории, чувство восторга и даже в некоторой степени благоговения в первые минуты пребывания там, нежелание, чтобы день заканчивался и совершенно искреннее разочарование по факту угасания его. Несмотря на то, что любое однообразное протягивание времени уже подразумевает его поторапливание.
Да, кстати, а почему этот момент должен находиться именно в промежутке из отведенных ему шести лет? Ну, действительно, что за лимиты. А если из будущего, но отдаленного достаточно для того, чтобы земное существование гарантированно закончилось. Мысль эта давно преследовала меня, но я все откладывал и даже не столько из-за боязни, сколько из-за нарушений правил игры. Да, и еще надо заставить себя посмотреть из этого будущего. Ладно, поехали.
Странно, почему так привлекают второстепенные вещи — недопитый чай в стакане. Игра в лото. Детская почти игра, и смягчаются черты лица, даже улыбка промелькнула сквозь серый взгляд.
– Ну как там, давай рассказывай. Есть там что-то?
– Не знаю, спроси у кого-нибудь еще (что за глупые вопросы).
– Зачем мне спрашивать у кого-то. Ты это я.
– Не совсем.
– Как это?
– Неважно. Что рассказать? (А действительно, что?) Здесь вот точно так же можно играть в лото.
– Да ну, лото. Скажи, какова там структура пространства? А Бога, ты видел там Бога?
– Да. Конечно. Вот как тебя.
– Часто?
– Раза два или три.
– Какой Он?
Улыбаюсь (как тебе описать, какими словами).
– Тут много наших родственников. Помнишь Марусю?
– Эта, которая умерла молодой?
– Ну да. Здесь.
– А Вовка, сын ее?
– Тоже.
– Трава зеленая как изумруд, небось?
Киваю молча. Закуриваю сигарету.
– Ты не бросил там курить?
– Курю, но меньше, совсем редко.
– А откуда там сигареты?
– Не знаю, какая разница.
– Бабаня, баба Васюта…
– Да-да.
– Что, да-да? Они с тобой?
– Я же сказал, мы все вместе.
– А что вы там делаете? Читаете, спите? Что едите?
– Спим, конечно. Едим что? Пельмени.
– Мясные?
Киваю утвердительно.
– Откуда же там мясу взяться, если там никого не режут?
Собираюсь что-то сказать, но не нахожу что и только пожимаю плечами. Выдумывает ведь каждый новый вопрос, еще более нелепый, чем предыдущий, видимо, чтобы наше свидание с ним подольше не закончилось, и я не ушел в сизую мглу там, за спиной. Считает, наверное, что его присутствие мне в тягость или просто неинтересно.
– Чаю подлить тебе? Почему ты отвечаешь мне не сразу, а через паузу как будто я говорю на иностранном языке и тебе нужно время для перевода?
Подставляю бокал, пью, допиваю все до конца.
– Чаю крепкого здесь нет, — говорю неожиданно для самого себя и в первый раз за время смотрю ему прямо в глаза, – И сигареты селедкой пахнут.
– Неужели нельзя достать хорошего? А где живете вы там?
– В домах.
– Каких?
– Обычных, многоэтажных.
– Вспоминаешь там эту жизнь?
– Редко.
– Удивился, когда очутился там и обнаружил все это?
– Я плохо помню этот момент и что было до него.
– Совсем ничего не помнишь? А я думал…
– Что?
– Ну, что там помнят то, что было здесь.
(Говорить или нет?)
– Иногда пытаюсь вспомнить. Было ли раньше такое чувство, что все вокруг существует только, когда ты на это смотришь, а стоит отвернуться и за спиной ничего уже нет. Ну, вот если покинуть комнату, то все предметы, находящиеся в ней без тебя как будто тоже исчезнут и появятся вновь, когда ты опять в нее войдешь. (Действительно чего им стоять без дела и ждать).
– Знаешь, что-то знакомое, но…
– А еще… Ты многих любил в той жизни?
– Ну как сказать.
– Мне здесь, в общем, жутко хочется любить, — пожимаю плечами, — Хочу, но не могу. Не получается.
– А разве желание любить не сама любовь?
– Нет, конечно. Точно нет. Это как хочется бокал со стола взять, а руки нет. Вошел, все предметы появились, а рука — нет. А так хочется, хоть волком вой. Кого угодно. Пусть даже самого гадкого и нелепого. Такого, кто при жизни достоин был лишь презрения и сам никого не любил никогда. Пусть хотя бы такого.
О СТРАННОСТЯХ.
Ветер, дующий в спину, поднимает на затылке волосы, заставляет голову в такт его порывам клониться к земле. Не зря он так разволновался, сквозь ветер давно уже слышится мне шум поднимающегося по тропинке в гору человека. Сижу и подобно китайскому болванчику качаю головой взад-вперед, будто соглашаясь с кем-то в его бесконечных попытках убедить меня. Уж в таком совсем не значащем движении сопротивляться не составляло никакого труда и происходило как само собой разумеющееся. Это тогда, а сейчас, собрав все силы в кулак, максимум, на что можешь рассчитывать, так это на небольшое уменьшение амплитуды этого бестолкового кивания. В очередной раз вернуться в исходное положение голове мешает твердый холодный предмет, упирающийся в затылок. Неужели сейчас? Стоп, а как же мои расчеты, неверны? Вполне возможно. Тягостная и сладкая истома наполняет до краев. Будь, что будет. Время растягивается и кажется, между соседними ударами сердца может пройти целая жизнь. И все же, как удачно, лучшего места для последнего взгляда даже вообразить трудно. Интересно, как это будет происходить? Звука выстрела я, конечно же, не услышу, в лучшем случае успею почувствовать удар или толчок, может быть, боль успеет пронзить. И все. А последняя мысль — все-таки не может быть, чтобы ошибался…
Ни удара, ни толчка я не почувствовал. Человек торопливо, не оглядываясь, уходил прочь, но не по тропинке, а напрямую, путаясь и продираясь сквозь густую траву и помогая себе при этом поднятыми руками. Точно так же, как заходя в воду, отгребают ее в стороны. Роса уже легла на траву и когда он, наконец, спустится с горы, одежда его будет сырой, а когда станет уходить быстрым шагом, начнет раздражать и неприятно холодить тело. Дождавшись, пока он скроется из виду, и успокоятся верхушки трав, по которым можно было отследить его спешное отступление, перевел взгляд вниз и увидел себя лежащим, раскинув руки рядом с поваленной коляской. Одно из колес до сих пор вращалось, гудя спицами, как рассерженная пчела. Существует поверье, что в зрачках умершего человека навсегда остается изображение того, кото он видел последним перед смертью. Хорошая возможность проверить так ли это, и я склонился над выпуклыми блестящими, устремленными в небо зрачками. Но как ни всматривался, ничего кроме проплывающих там кудлатых белых медведей обнаружить не удалось.
Проснулся, осененный этим хмурым утром догадкой, что жизнь по сути своей плоха. Те тяготы, которыми будешь наделен в изобилии, никак не компенсируются радостями — кукольными и натужными, и отсюда бессмысленность всех усилий по отчаянному присвоению очередной захудалой обветшалой радости, выжимание из нее всего до последней капли и преувеличение ее воздействия на тебя. Предвидя в начале пути, сколько же всего предстоит еще пережить. По этой причине, наверное, и развился культ легкого, умелого, даже профессионального противостояния, в котором главное не результат, а привычка, возведение в ранг обыденного, притертость до грубых мозолей. Есть же люди со сниженным болевым порогом. В сущности, нет ничего лучше покоя. Хотя и покой тоже не панацея, с преследующей во время его мыслью – и что дальше? И неистребимым ожиданием того, что вскоре все должно закончиться. С другой стороны – и это из разряда очевидностей — человеку нужна в жизни радость, физически необходима. Чтобы при мысли о б этом сердце сладостно замирало, а позабывши все равно мысль об этом висела где-то на периферии на подкорке и тянуло вернуться к ней, припасть к живительной силе ее. Это позволяет лучше понимать, быть более терпимым. Думаю, да. Но при перелезании через этот забор наверняка поранюсь о торчащие острые штыри и потом в районе икры будет больно саднить.
Читатель, верно, задается вопросом, почему я живой после всего случившегося. Я и сам не пойму, скорей всего, это был сон. Почему я допускаю некую долю сомнения? Поднявшийся в тот день на гору Стефан нашел меня мирно спящим на земле рядом с перевернутой коляской. После того, как я рассказал ему о том, что было со мной, то ли во сне, то ли наяву, он обследовал гору и действительно нашел протоптанные в высокой траве следы прошедшего не так давно здесь человека. Но, по словам Стефана, это вполне мог быть кто-то из местных, забредших сюда в поисках козы.
– Я ведь говорил вам, месье, что через два дома от меня у соседей пропала коза, ищут всей деревней, но пока безрезультатно.
– Не коза, а козленок, да, я видел здесь маленького козленка.
***
За окном из трубы стоящего вдали дома вьется дымок. Все, как и положено — атмосферное давление понижено, и он вьется почти горизонтально, согласно господствующей розе ветров – строго на юго-восток. Ничего необычного. Но при виде этого стелющейся сизой струйки внутри возникает непонятная душевная гармония и мысли текут в заданном порядке, а она перед тем, как раствориться навеки, совершает несколько затейливых перегибов и извивов, будто сама пишет хронологию пролетающей перед глазами действительности. А на небе странное голубое пятно. Стремительно пеленой несутся свинцовые облака, спрашивается, откуда взяться на небе этому небольшому просвету?
Перед тем как захлопнуть книгу, решил заложить страницу и чуть было по старой привычке, от которой долго себя отучал, не загнул её треугольником. Хорошую книгу, полную захватывающих историй. Поймал себя на мысли, что последнее время мне не нравится читать истории. Вернее, я могу почитать и даже с интересом и даже, втянувшись, перейти на старое доброе чтение «запоем». Но после все равно не покидает ощущение баловства и потерянного времени. Это может быть занимательно в моменте, но по большому счету все равно присутствует и гложет – ну, зачем… Зачем повторять сто раз уже произнесенное, рассказанное и написанное. Причем создавать копию, заметно уступающую многочисленным предыдущим копиям и оригиналам. В одной лишь ипостаси имеет смысл существовать история. Когда надо взять тайну, вернее, выбрать тайну и одеть ее в самую банальную одежку. В какую-то незатейливую историю. История это всего лишь средство донесения, контейнер. И не смаковать, не делать вычурным, нет. Все эти венецианские стулья в кофейном тумане. Даже мимо самого ценного проходить, как бы не замечая. Вот что это… Нашел только в пыли, как он сверкает, ужасно красиво огранен, он чертовски тверд и на всем оставляет отметины. Ах, впрочем, какая это чепуха, положил в карман, а там прореха. На чем это я? А, кофейный туман… Удивительно ладный крой… Такой, что куда-то подевалась боль. Одна есть вещь на свете, ради которой стоит тащить везде за собой по жизни это чемодан, полный ненужных вещей, убеждая себя время от времени, когда начинаешь подзабывать или сомневаться, в их необходимости. А когда ноша станет совсем неподъемной, перемежая другим приемом — всяческими ухищрениями по незамечанию и отвлечению от нее. С применением множества подручных средств, основные из которых — удовольствия, как физического, так и прочего свойства. Так вот, сгребая в сторону при просеивании весь этот сор, обнаружим на дне всего лишь одну вещицу, которая в состоянии придать хоть какую-то осмысленность этой сменяющейся череде, где ожидание скорейшего обновления сменяется тщетными потугами остановить или замедлить чередование и при перелистывании подольше оставаться в моменте чуть менее тягостном, чем тот, что последует за ним. Но это цветочки, жалкая пародия на пытку, коей уготовано и пронизано будет твое существование в старости, в очередной раз при просыпании ожигаясь мыслью о количестве оставшихся дней. Одной лишь вещи под силу придать чуть больше осмысленности этому протягиванию времени, расцвеченному то там, то здесь приколотыми фантиками радостей. Лишь она одна способна дать пусть малое, но утешение. Имя этой вещи — Истина.
Достаточно распространенное заблуждение — льстить себя надеждой, что созданное тобой как-то перевернет весь порядок вещей, бывший до этого, что-то действительно такое что…. А, хотя, почему нет, вполне возможно. В смысле, что нельзя исключать полностью. Вся беда в том, что эти немногочисленные стОящие вещи — бывшие до тебя и коллекцию которых ты стремишься пополнить – затерялись в огромном количестве мусора. Покоятся на многометровой глубине под толщей сцементированного, утрамбованного, спрессованного столетиями шлака, покрывающегося плесенью и ржей. И по виду ничем не отличающиеся от него, ну если только чуть менее подернутые плесенью и ржей, будто вышеозначенные разрушители всего, в отличие от человека, более искушены в распознавании истины, более поднаторели в этом. И опять вся проблема во множестве. Множество самый удачливый и искусный пожиратель истины. В чем еще затеряться ей, как не во множестве неуклюжих имитаций. И куда более опасных изготовленных мастерски подделок, использующих в своем составе некоторые элементы ее, но из-за искажений, неполноты, перестановки в порядке следования, истина превращается стараниями их в противоположность себе. Как в бюро забытых вещей среди всего множества отыскать по виду ничем не отличающийся древний весь в прорехах зонтик. Существуют разве они – непреложные критерии истины? Косвенные только. Аромат… Не так сильно гнет ветер стебли ее, как другие по соседству, не так рьяно заносит песком и громоздит барханы. В глубинах разломов земной коры места обитания ее оказываются чуть более нетронутыми. И волны очередного всемирного потопа лишь вскользь будут омывать ее высокие кряжи, не дотягиваясь до них, но лишь обдавая освежающими брызгами. Разные части истины соединяются между собой ручейками, пробивая как в карстовых отложениях, затейливые и извивчатые ходы. Это одно из немногих свойств истины – что различным частям ее гораздо легче соединяться с родственным, чем с чем-то инородным. Токопроводящими дорожками. И как заправский электрик, проверяя их на прозвон… Или весенними лужицами с отражением в них всего неба. Перетекающими друг в друга, преодолевающими препятствия, кружась, огибая неровности, от одной к другой. И сквозь толщу веков соединяя между собой все эти забытые вещи из бюро находок. А может быть даже и их владельцев.
Она мимолетна, она другой природы, отличной от нас. И по этой причине приближение к ней возможно лишь в редкие моменты и на непродолжительное время. И тем интересней познавать ее о всех многочисленных обличьях и образах, нюансах и перипетиях, видоизменениях и ипостасях. Способов множество, но не так много, как может показаться на первый взгляд. А приближение к ней притягательно, но и чревато. Чревато тем, что существует опасность подхватить при этом некий вирус. Инфицированный им обретает в себе трудноизлечимую тоску. С той самой осенней тоской, о которой я писал ранее, она в родстве. Странная штука, которая переворачивает все с ног на голову, постылое превращает в целебное, а то, от чего бежишь, в теплое и родное. Холодной сталью ожигающая, но вместо мучения через обескровливание, просачивание и онемение приносящая равнодушно отвернувшемуся неожиданное облегчение и светлую грусть. И наоборот, того, к чему притягиваешься душой, мысль о чем удачно используется в качестве всячески разного вдохновительного, она — эта тоска — мастерски обесценивает, смывая грим и представляя пустой дурнушкой. Да, не смаковать, не делать вычурным, помню. И все же, хочется думать об этом, хочется находиться в этом облаке, затаив дыхание, чтобы ничем, даже мыслью не вспугнуть. И на выбор, и с равным успехом обнаруживать прелесть и значение в зачарованности созерцательной самого существования, но еще и, помимо этого, в вечно ускользающем смысле всего сущего. А в жизни разве есть еще какой-то смысл, отличный от этого – жить, для того чтобы в итоге понять об этой жизни что-то важное, проникнуть в суть вещей? Для сотен и тысяч живших до тебя это было не менее заветной целью. В чем тогда смысл, если не в «изготовлении самого смысла»? И все же не в нем (старые мои ответы на эти вопросы). Не в нем, но в противостоянии небытию. Участие в схватке небытия и бытия на стороне последнего, средствами, которые свойственны только жизни и незаменимы в качестве таковых. Смысл – усиление существования, загущивание его, а все остальное – уже потом, как конкретизация и более тщательная разработка этого единственного положения.
Утро выдалось пасмурным, и эта пасмурность придает некую отчетливость и документальность всему, что простирается передо мной с обрыва. Издалека все красивое, умиляет — домики как игрушечные, кубики, башенки, кажется, протяни руку и возьмешь их. Дорога по полю вьется затейливо. Лес бархатный, дымчато-зеленого меха не совсем ровно подстриженной линией на горизонте. А на самом деле во всех этих домах канализационные трубы периодически засоряются нечистотами. На дороге, вот на том крутом повороте недавно машина сбила девочку. А в лесу полно острых сучков, неудачно напоровшись на которые, можно выколоть глаз.
– И человек — сосуд зловонный. Да, Стефан?
– Да, месье. Вот, пожалуйста, — он отодвинул со лба свою кожаную то ли шапку, то ли шлем и показал между редких бесцветных волос длинный красный рубец. — Напоролся на сучок как-то раз. Давно уже. Поругался тогда с покойной своей супругой, а она уже на сносях была, хлопнул дверью со злости, не помню, как оказался в лесу, ну и…
– А отчего она умерла?
– При родах, я же вроде говорил.
– Не помню.
– Да, копнешь только нас, все червивые.
– Как быстро сегодня несутся облака. И они сегодня совсем другие, не как всегда. Те, которые повыше, те величавые, и не такие расторопные, а пониже, как клочки серого тумана, и на них те большие облака отбрасывают тени. А они снуют меж них как буксиры между океанских лайнеров, делают свою незаметную работу. А за ними — и за теми, и за другими — извечная синь.
– Сегодня быть дождю, я поставлю над вами зонт.
«Пусть будет дождь, — подумал я, — что-то соскучился уже по нему. Промокнуть, подмерзнуть, а потом к огню, в тепло». Иногда мне кажется, что я могу встать и пойти, но не решаюсь из желания не злоупотреблять и так чрезмерной ко мне добротой.
Был Писарро, про Мышкина уже не вспоминал. Думаю, открыться ему или нет. Пока не решил. Вслед за Писарро, приехал Бруно (воистину сегодня день посещений). Опять взгляд затравленного волчонка, от которого я его уже было отучил. Это не так легко, как может показаться на первый взгляд — притворяться, что ничего не слышишь и не понимаешь. Так-то вроде сидишь и сидишь себе поленцем, а в действительности полчаса — максимум, и все. С Бруно, кстати, оказалось легче, чем с остальными, он просто сидел рядом и молчал, чуть впереди меня так, что я мог безбоязненно за ним наблюдать. Я решил первым прервать молчание:
– Вот на том крутом повороте, говорят, недавно машина сбила девочку.
Он не удивился и никак не отреагировал, продолжал вертеть в руках травинку и создавать ею препятствия на пути снующих вечно по делам муравьев.
– Я знал, — спустя минуту произнес он.
– Я не налагаю на тебя обязательств и не требую молчания. Ты волен рассказать кому хочешь
– Хорошо, учту. Я хотел бы продолжить занятия.
– Ученого учить — только портить, знаешь такую пословицу?
– Нет. Вот видите, вы меня переоцениваете.
– Ты проводишь поединки?
– Да, три за это время и все выиграл.
– Не так уж и переоцениваю, выходит.
И вечер странный – стемнело, а комаров нет. Только мечется на фоне светлого неба темный силуэт. Вот опять… Нарезает круги небольшая птаха, все ближе и ближе ко мне. Проследил за ней взглядом, скрылась за домом, пока выжидал, когда появится вновь, что-то мягко стукнулось о плечо с противоположной стороны и шмякнулось под ноги. Неожиданно ловко, протянув руку, поймал ее за крылья и поднял на уровень лица. Летучая мышь, крылья перепончатые с коготками и холодные как уши у собаки, она вырывается, пытаясь освободиться, тонко попискивает и скалится, смотря прямо в глаза, хоть и маленькая, а страшно. Присмотревшись, обнаружил, что это она корчится от боли — задняя лапка у нее перекушена и болтается на коже. С людьми ведь тоже так — кажется, что скалится, а на самом деле корчится от боли, только в человеке это разглядеть сложнее. Начал с ней разговаривать, и вроде затихла. До чего же несуразное создание и что с ней делать теперь, ума не приложу. Перевязать, подлечить? Собрался уже было кликнуть Стефана, но ощутил себя таким же несуразным. Разжал пальцы, она выпорхнула и унеслась прочь.
Если Он действительно есть, почему не сделает так, чтобы наше восприятие этого не было столь запредельным. А ведь мог бы. Чуточку рядовым, бытовым, обыденным. Ведь это повсеместно, разве не реальный критерий обыденности. Смерть ребенка, синие губы повешенной матери. Это ведь и с Него сняло бы львиную долю претензий в Его адрес и даже сомнений в некоторой степени в существовании Его. Сделать из злодеяний норму, обосновать необходимость, полезность, в конце концов. Зачем потворствует этой «излишней» чувственности? Зачем позволяет воспринимать жизнь человека как высшую ценность? Вполне могло бы быть и по-другому. Много чего могло бы быть, и если бы было, то до такой степени очевидно, что не верилось бы, как и сейчас, что этого могло не быть. Однако этого нет, и даже не вообразить себе природу этих несуществующих вещей. Также и здесь. Кто знает, какие у Него мысли. Но это же самое интересное. Да, кстати, и что хуже — верить в Бога и постоянно аппелировать к нему, спорить, упрекать даже в чем-то, или просто не верить? И что большая ценность – органическое неприятие всякого непотребства, содрогание и брезгливость или привязанность к нему, но сознательное отречение во имя истины?
СОБЫТИЕ ВСЕХ ВРЕМЕН И НАРОДОВ.
– И кто бы, что не говорил, но на благотворительность он каждый год тратит столько, сколько никто никогда до него не тратил.
– Что бы кто не говорил – замечательная присказка.
– И зря ты, кстати, не едешь на инаугурацию.
– Почему не еду? Еду.
– Ты же не хотел.
– Я передумал, – рассматривая в журнале фотографию того, чья инаугурация готовилась полным ходом. Черты лица вроде бы не мелкие, а все равно чего-то в лице не хватает. Есть такой тип лица, все время будто голый. Таким очень идут бороды.
– Тебе не кажется, Писарро, что ему подошла бы борода?
– Мне больше делать нечего как примерять кому-то бороды.
– А что тебе еще делать?
– Да вот хотя бы билет тебе заказать и место в отеле забронировать. То еду, то не еду.
– Как тебе мой стеклянный глаз?
– Очень выразителен.
***
С трудом втиснулись в запыленный микроавтобус, один из множества в веренице курсирующих сейчас по дороге, ведущей к храмовому комплексу. Вход для инвалидных колясок оказался на удивление свободен и меня с моим транспортным средством загрузили без проблем, но вот Писарро с его комплекцией пришлось всю дорогу ехать стоя, неудобно перегнувшись, периодически тараща на меня свои глаза, почти лежа на стоящем впереди приземистом пузатеньком арабе в безупречной белой куфии, по виду напоминающем шейха. Двое его сопровождающих всеми силами пытались восстановить дистанцию между ним и Писарро и иногда им это удавалось, но на очередном повороте их тела опять сливались в нечто нераздельное. После того, как с трудом выгрузились в конечном пункте, причем шейх достаточно быстро оправился от столь близкого вынужденного соседства и, распушив перья, полный былого достоинства пружинистой походкой (именно той ее разновидностью, что характерна для грузных, но энергичных людей) сошел с подножки, опираясь на услужливо поданные ему с двух сторон руки, оказалось, что до трибун, возвышающихся вокруг стен возведенного храма, остается еще приличное расстояние и Писарро всю дорогу толкал мою коляску по неровным каменным плитам, уворачиваясь и лавируя в плотном людском потоке.
– Африку можно сказать поднял из руин. Его называют белый президент черного народа. До недавнего времени люди там попросту вымирали. А сейчас смотри, плодятся, как мухи. Вот они за него и горой. Да, и у него безупречное и скорее врожденное чувство меры.
– С чего это?
– Не замечаешь, как они все правильно делают? Выверено. Кашу заварили, конечно, ну и событие под стать. Грандиозное, можно сказать, эпохальное. Поначалу не планировалось мероприятий в таких масштабах, хотели ограничиться региональным уровнем. Ближнего круга, так сказать. Но потом уже решили принимать всех желающих.
– И ты веришь всему этому?
– Ну, знаешь, у меня нет веских оснований не верить. То, что заслуги его перед человечеством, да-да, не хихикай, перед человечеством действительно велики, это – факт. К тому же реально умница, личные качества, сам знаешь, в такой ситуации выходят на первый план. А я успел поизучать его, представляешь, он даже сентиментален.
– Друг мой, Писарро, не узнаю тебя, признайся, наконец, что ты говоришь не всерьез и ерничаешь.
– Я совершенно серьезен.
– Хотя, знаешь, ты прав, истина и целесообразность не всегда идут рука об руку и грядущий выбор будет именно между ними. Туманная неясная надуманная истина, что-то там совершенно излишнее, кольнет вдруг неожиданно, потянет как то нехорошо, тяжко, поди, знай, то ли тоска и сожаление по истине, то ли поджелудочная. Чепуха, конечно. И существует ровно до того момента, пока не мешает никому, сидит тихо в сторонке где-нибудь с краешка в тени, и просидит там незамеченной, пока не предъявит права на ее место целесообразность. Железобетонная, уверенная в своей силе и правоте и слегка даже снисходительная по этой причине. Не видящая в истине достойного соперника. Как боксер, пославший соперника в нокдаун несколько раз подряд и прыгающий вокруг него вконец поплывшего этаким гурманом и эстетом, не спешащим наносить последний решающий удар, внешне паясничающий, внутренне же выбирающий момент для эффектного и небанального завершения. Ну, кто, скажи мне, решится сделать выбор в пользу абстрактной истины, если, к примеру, на другой чаше весов благополучие семьи или будущее твоего ребенка? И не только тебя и твоих близких, но и многих других людей. Только сумасшедший. Кто станет оспаривать целесообразность гарантированного спасения, к примеру, двух человек из трех в обмен на достаточно высокую вероятность гибели всех троих? Выбор тяжелый, но единственно верный. А вот предусмотрительность и целесообразность близнецы братья.
– Что ты имеешь в виду, и что плохого в предусмотрительности? Уж не хочешь ли ты сказать, что вся эта ситуация, связанная с угрозой жизни этих несчастных троих, была заранее предусмотрительно кем-то создана?
– Боже упаси, стараюсь избегать голословных обвинений, к тому же те трое зарекомендовали себя настолько безалаберными существами, что помогать им в создании всей этой опасной ситуации не сильно бы и пришлось. Под предусмотрительностью я имел в виду предусмотрительно созданную коалицию достаточно разношерстную и в тоже время удивительно согласованную в этом главном вопросе.
– А допустить то, что они всего лишь прониклись ответственностью перед будущими поколениями, ну, или на худой конец, просто здравым смыслом, ты конечно не можешь?
– Почему… Могу. В свое время предусмотрительно были предприняты меры по замене всеми правдами и неправдами некоторых неответственных и не наделенным здравым смыслом товарищей на этих ответственных и здравомыслящих, — оглядываясь по сторонам, – Вот там правее, видишь, свободное место. А, все… Уже нет.
Бедуины на своих верблюдах заполонили все пространство вокруг, будто верблюд был символом предстоящего мероприятия. Куда ни кинь взгляд всюду их смуглые загорелые лица в белоснежных одеждах со свисающим, с одной стороны, на лицо краем платка, защищающим дыхание во время песчаных бурь. Говорят, на разных языках, но, кажется, понимают друг друга. И все вокруг кажется удивительным, да, видимо, это главное желание устроителей ненавязчиво, но удивить. Гнутые рожки автоматов, торчащие из-за спин собравшихся на это действо бедуинов, которым никто не препятствует находиться там, проходить лениво на своих верблюдах, останавливаться и спешиваться, разговаривать громко, торговать даже вроде чем-то у самой трибуны. Такое впечатление, что проблемы безопасности совершенно не заботят организаторов. Либо намеренно подчеркивается, что они выше этого. Выше животного страха смерти вкупе с человеческой мелочной осторожностью. Выше тех правителей с разнеженной плотью, окруженных армией телохранителей. Как бы утверждается непреодолимая разница между царями земными, находящимися, как любой простой смертный, под властью рока и случая и с равной вероятностью могущими процарствовать до самой старости или помереть во цвете лет от саркомы, оторвавшегося тромба или шальной пули рассвирепевшего бедуина, и помазанником, воля которого есть прямая (без посредников и издержек ненадежной и временами прерывающейся связи земли и неба) воля самого неба. Того, кто вышел из-под власти случайности. Не только сам взвешен и найден достойным представлять интересы небес, но и каждый волос также подсчитан и без воли утвердившего его на этом месте не должен упасть с головы его. И каждый шаг по этому смонтированному в спешке помосту утвержден и каждое слово, сказанное им сегодня, это не его, но слово пославшего его в мир.
Немного обескураженные этой беспечностью, приехавшие на церемонию первые лица, растерянно оглядываются и жмутся к своим немногочисленным сопровождающим. Мимо них, не обращая никакого внимания, снуют по рядам разносчики сладостей. Галдящая толпа, основное многоцветье с небольшими вкраплениями чопорных и казенных черно-белых фигур в галстуках напоминает лоскутное одеяло, а само действие больше походит на восточный базар, чем официальную церемонию. У внимательного наблюдателя по поводу этой вопиющей беспечности могло бы зародиться сомнение, подкрепляемое тем, что время от времени случалось ему натыкаться на цепкие, липкие взгляды в толпе, носители которых при любой попытке рассмотреть их, тотчас чудесным образом просачиваются сквозь полосато-разноцветную мешанину, оставляя на месте себя лишь легкое искажение дрожащего, раскаленного воздуха.
А между тем со сцены уже вещал что-то первый оратор, но слова его нельзя было разобрать за шумом толпы. Организаторы быстро осознали свою оплошность и прибавили звук. Голос из динамиков донес: «Государства не утратят своего суверенитета, наоборот, он заиграет новыми красками».
– Слышишь, новыми красками. Как по мне, так гори он синим пламенем этот суверенитет. В нем есть смысл, когда существует две или более стороны, когда же все в единственном экземпляре, от кого быть суверенными и независимыми? Да и хватит, наигрались уже суверенитетами, планету вот превратили в помойную яму, каждый тянет одеяло на себя. Оружия столько, что сто раз можно уничтожить друг друга, а нет, все им мало.
– Три фазы на витке спирали.
– Любишь ты напустить туману.
– Да нет, все просто. Парадоксальным образом все то, что ты сейчас с чувством описал и против чего восстает эта новая аристократия, а в компании с ней и наш возмущенный разум, все это, тем не менее, ближе к истине, чем восходящая на трон целесообразность. Странно, да?
– По мне, так странно другое. Заметил, как все аскетично, ни трона тебе, ни фанфар, даже по сравнению с последней скромной олимпиадой. Нет пышных представлений со световыми шоу, концертов знаменитостей, хотя все они там, на трибунах.
– Насчет чувства меры, пожалуй, соглашусь. Давай подойдем поближе.
– Ну да, с твоей коляской только и пробираться по рядам. Ладно, пошли.
В несколько заходов нам удалось приблизиться почти к самому подиуму. Бросив взгляд в очередной раз, обнаружил выросшего как из-под земли по правую сторону от главного действующего лица моего старого знакомого. Лысая голова его блестела в свете юпитеров, а в руках была неизменная трость. В какой-то момент мы встретились глазами, и он приветливо улыбнулся и кивнул. Писарро удивленно оглянулся:
– Это еще кто?
– Да так, один хороший человек.
Хороший человек тем временем, приложив палец к уху, сказал что-то, глядя сосредоточенно в пустоту перед собой, и спустя мгновенье невидимые руки подхватили меня и, невзирая на все возражения Писарро, подняли, перенесли на подиум и поставили позади выступающего, буквально метрах в трех от него. Адам ласково, как удав на кролика, и придирчиво одновременно оглядывал меня со всех сторон. Закончив свой осмотр, он обратился ко мне с дикцией человека, только вставившего новые зубы, раньше я за ним эту особенность не замечал:
– Вы должны будете выступить.
– Разве на сегодня запланированы выступления?
– Да, их немного всего лишь десять. Вы будете выступать под номером, – он отогнул рукав пиджака и, прищурив глаза, поизучал что-то, видимо записанное на манжете, – под номером восемь
– Почему я?
– Вы популярны, авторитетны, умеете выразить свою мысль, в отличие от этих, – он кивнул в сторону первых рядов, – Ну и речь у вас, я вижу, восстановилась практически полностью.
– Могу ли я отказаться?
– Можете, но я не думаю, что вы выберете этот вариант. К тому же вы получите хорошее вознаграждение, а деньги вам сейчас очень понадобятся на лечение. Что же касается того, чем вы занимаетесь, то можете с сегодняшнего дня считать себя безработным. Любые голосования и выборные мероприятия отменяются. По этой причине отпадает автоматически нужда в лекторах. Ну, если не прямо с сегодняшнего дня, то, в крайнем случае, в течение месяца, максимум двух. Для всех сейчас наступают тяжелые времена. Хотя, вполне вероятно, вы считаете, что с вашими припасами беспокоиться об этом не стоит, – и чуть дотронувшись до воротника моей рубашки, отводя в сторону и перенеся на него все внимание, как заправский художник умелым штрихом производит малозаметное, одному ему понятное действие, монотонно вполголоса продолжил фразой по всем признакам шаблонной, той, что в последнее время ему приходилось повторять бессчетное число раз (так усталой рукой, перебирая толстую кипу бумаг, ставят очередную подпись), – Но могу поспорить, вы страшно удивитесь, увидев выписки с ваших банковских счетов.
Он отвернулся от меня в сторону выступающего на сцене, стараясь не пропустить какой-то важный отрывок из речи, мне же предоставив время обдумать все сказанное, замещая себя на время отсутствия своей выразительной с подагрическими выпуклостями суставов кистью с приметным знакомым уже камнем на пальце, замершей прямо на уровне моего лица (в призывающем к молчанию жесте). Видимо что-то там шло не совсем гладко, потому что пауза была достаточно продолжительной. Нехотя оторвавшись от происходящего на сцене, но мыслями еще продолжая оставаться там, он скользнул по мне озабоченным взглядом:
– Да, но вашу кандидатуру надо еще утвердить.
Отошел и замер выжидательно в непосредственной близости от выступающего, терпеливо подстерегая момент, когда тот закончит очередной смысловой отрезок, отделенный от другого по регламенту аплодисментами, а дождавшись, аккуратно дотронулся до его локтя и прошептал на ухо несколько слов. Оратор мельком взглянул на меня и, ничего не ответив, во всяком случае, никакой даже невнятной реакции мной замечено не было, вернулся опять к выступлению и благодарным слушателям. Адам с немного сконфуженным видом подошел ко мне и объявил, что запланированное на сегодня отменяется, но в случае необходимости, со мной свяжутся.
– Жалко, а то я уже было собрался встать.
– Что? – не понял он.
– Ну, так сказать, продемонстрировать исцеление.
– Не стоит, это выглядело бы пошло.
– Народу нравится.
– А вы что, сможете встать?
– Не знаю, не пробовал еще.
– Вы так и не поняли, что обмануть меня невозможно. Кстати, человек, сделавший все это с вами, наказан.
– Сильно?
– Нет не сильно, время сильных наказаний прошло. В них перестали черпать вдохновение. Наступило время здравого смысла. Но в нем тоже есть своя прелесть.
Тотчас те же невидимые руки, что так ловко вынесли меня на сцену, столь же умело вернули опять на старое место к заскучавшему уже было Писарро. Он открыл уже рот, собираясь засыпать меня вопросами, но я предусмотрительно поднял вверх палец, продолжая внимательно наблюдать за происходящим на подиуме. Выступление главного действующего лица закончилось и сейчас к микрофону подходили люди с ближайших рядов для того, чтобы, сказав несколько одобрительных фраз, отходить и пополнять шеренгу за его спиной. Причем каждого из них он объявлял лично, а кого-то даже похлопывал по плечу. Адам зашел в тень и оттуда глаз не сводил со своего сюзерена. Сложно поверить, но готов был побиться об заклад, что мне не показалось — в глазах его светилась нежность.
А с другой стороны, откуда взялся во мне этот интерес к тому, что именно они собираются предпринять и какими словами попытаются сформулировать? И какая по большому счету для меня разница? Тут ведь есть один нюанс, касающийся готовности что-то сделать (или, наоборот, не делать) и собственно делания. Готовность действия, не оплодотворенное самим действием, с течением времени будет зарастать, как тропинка, по которой никто не ходит. Она не покинет его носителя вовсе, хотя что означает вовсе. Она будет задвигаться вглубь обширных полок и ее место будут занимать более актуальные и востребованные вещи и даже если в душе возвращаться к ней регулярно, как к молитве, наслаждаться осознанием существования его и наличии в тебе чудесности и редкости, можно сказать уникальности этой способности, все равно это не спасет ее от забвения, просто постепенно тот образ, к которому все время обращаешься в мыслях и который пытаешься оживить в себе, все более и более будет отдалятся от оригинала, как розовая мечта от суровой действительности. Все менее и менее иметь с ним общего. И если вдруг когда-то ты все-таки решишься и на действие, как минимум, это несоответствие на первых порах может сбивать с толку. Это как минимум. И все-таки, чертовски знакомый сюжет, но откуда он никак не могу вспомнить. Писарро стоял, склонив голову, как делают люди, старающиеся расслышать что-то важное и прикрывающие при этом глаза или направляющие взгляд свой в пол, чтобы никакие случайно увиденные картины не отвлекли их от главной на теперешний момент истины, передаваемой им в звуке. Я тихонько толкнул его, и он неожиданно легко, не меняя позы и выражения лица, вышел из своего оцепенения и довольно бодро поинтересовался, что у меня стряслось на этот раз.
– Слушай, а знаком ли тебе сюжет, при котором главный герой удачно противостоит и не поддается серьезным искушениям, но потом вдруг прокалывается на элементарном детском испытании?
Он еще ниже опустил голову, так, что показалось, что оттопыренные губы его вот-вот коснуться груди, и мне показалось, будто он не расслышал меня.
– Понятно, не помнишь, значит.
– Почему не помню. Этот, как его… Отец Сергий.
– А ведь и правда. Точно. Какой же ты умница. Именно отец Сергий, у меня, правда, какой-то другой сюжет сидел в голове, но этот определенно лучше.
А из динамиков тем временем доносилось: «Мы пойдем вперед. С Христом, Буддой, Магометом. Хватит, я вам говорю, хватит, хватит междоусобиц, хватит войн, страданий и крови. Мы уничтожим все оружие на планете. Ради спасения человечества. Да, огромное число людей нам спасти не удастся и это страшное горе. Но мы принесем эту жертву ради большинства. Большинство будет спасено. И это еще не все. Мы обеспечим им достойную жизнь. С завтрашнего дня основные корпорации и монополии будут упразднены. Все их капиталы и нажитые богатства распределят среди простых людей. Скажу вам прямо – те, кто говорил, что это утопия, что это невозможно и, если вдруг произойдет, то мир опустится в пучину хаоса, да все эти люди врали вам. И я докажу, что это возможно. Речь идет о вас (он указал рукой на ту часть трибуны, что была раскрашены в черно-белые тона, где восседали чопорные господа, так называемые, первые лица государств и бизнеса), я не пущу вас по миру, нет, у вас у всех есть семьи, к тому же после той роскоши, в которой вы живете, оказаться вдруг наравне с простолюдинами это суровое испытание, а может быть даже жестокое. Я не хочу быть жестоким. Уже учреждена специальная комиссия и она установит справедливый размер того, что должно у вас остаться. Армии будут распущены, потому что не с кем станет сражаться, и ни от кого не надо будет защищать свою землю. И земли своей не будет. Земля будет общая для всех. Один большой дом. Полиция пока останется, но в дальнейшем ее ждет та же участь. Нам не нужны инструменты для подавления и насилия. Жизнь будет устроена по-другому, все будет происходить на добровольной основе. Те необходимые структуры власти, которые еще какое-то время просуществуют, не будут ограничивать волю людей, но, искореняя невежество, направлять их в нужную сторону. Просто указывать правильный путь. На земле не было еще до этого столь справедливого общества. Наступит золотой век искусства. Он породит новых рафаэлей и рембрандтов, диккенсов и толстых, моцартов и бетховенов. Земли пустынь расцветут оазисами…»
– Декабрьское солнышко, ну и печет, чувствуешь себя как на раскаленной сковородке. Сжаришься тут, – Писарро покрутил головой, пятно пота на его спине росло на глазах, – Да, слушай, а для чего все-таки они тебя туда потащили?
– Посоветоваться.
– Ого, а ты оказывается серый кардинал. Как говоришь, его зовут, Адам? И вымазанный рыжей глиной весь с головы до ног.
– Интересная ассоциация. Почему-то она мне не приходила в голову. «Восстояли, предстояли исступленно на ступенях. В рыжу глину обряжоны, кочевряжились они».
– Постой, угадаю, Бродский? (Мое неопределенное — угу).
Почти у каждого из присутствующих был раскрыт зонт от палящих лучей.
– Ты, как всегда, прокололся, где зонт?
– Обойдемся подручными средствами, — Писарро прикрылся одним экземпляром программки, второй положил на голову мне. На стыке торжествующей сини и раскаленной земли поднималось марево, которое искажало все окружающие предметы, а там, где твердь переходила в синеву, в небе появились сияющие артефакты, что-то среднее между радугой и северным сиянием.
– Что там? Ты видишь?
– Нет.
– Как же нет, смотри внимательней.
Сидящие вокруг проследили за моим указующим жестом и загалдели, тоже стали тыкать пальцем в сторону все более отчетливо проявляющихся всполохов на полуденном небе.
– А, теперь вижу. Ну это… Говорят, ступени от ракеты отделяются.
– В принципе, да, – согласился я с ним, – Вполне могут быть ступенями.
Но народ не унимался, теперь внимание их было приковано чем-то уже с противоположной стороны.
– Вот это точно не ступени, — Писарро выронил спасительную программку, за спиной у нас колыхался огромный разноцветный занавес, похожий на тот, что привлек наше внимание вначале. Это явление было той же природы, но по причине более близкого расположения к нам, завораживало и поражало своей грандиозностью и масштабом.
– Световое шоу? – высказал предположение Писарро, – Обещали же, что обойдутся без подобных эффектов.
– Выходит, не обошлись.
Тот занавес, что мы обнаружили вначале, тоже становился более отчетливым, как будто приближался к нам. Люди вокруг поутихли. Все с замиранием сердца следили за этим представлением в ожидании того, что должно произойти дальше. Но финал этой феерии вряд ли кто взялся предугадать. В тот момент, когда эти два колыхающиеся и переливающиеся всеми цветами занавеса сблизились настолько, что заволокли, кажется, все небо, раздался оглушительный грохот. Все вокруг почернело так, будто солнце как электрическую лампочку выключили на мгновенье. И на фоне абсолютно черного неба пространство над головой прорезала от края до края ослепительно красивая молния. Вряд ли есть что на свете, что может сравниться с ней в фатальной этой красоте. Она распространялась по небу ступенчато, как при замедленной съемке, делая остановки и прорастая с каждым разом все дальше новыми ветвями. И рост каждой последующей ветви в своем движении от центра к периферии имело строго определенную конечную точку, при достижении которой возникало некое облачко в виде звездной туманности и небо в этом месте заметно светлело. Основной ствол упрямо и играючи прорезал податливое тело расслабленной разлитой вокруг черноты, постепенно расширяясь у основания, вернее от той точки, откуда и начало свое победное шествие по небу. Казалось, что еще немного и, преодолев последнее сопротивление, края его разлезутся в стороны и хлынет на нас это неизбывное вечное сияние, поглотив все собой, покрыв и став всем что есть. У основания трещина эта становилась такой широкой, что светилась уже прозеленью и даже затеяло игру прозрачных красноватых и голубоватых шаров, снующих и вверх, и вниз и меняющих друг друга в одной им понятной последовательности. Однако, вопреки всем ощущениям, не дойдя совсем немного до линии горизонта, стала тускнеть и растворяться. В воздухе запахло озоном. Вокруг в воцарившейся тишине слышались всхлипывание, бормотание молитв. Прошло секунд десять. Не сразу, будто выждав паузу и дав всем прочувствовать значимость происходящего и закрепить впечатление (глашатаи проезжают по улицам и кричат – смотрите и не говорите после, что не видели), солнце опять вспыхнуло на небе. Позже все только и будут делать, что гадать, единственное что останется людям это гадать, рукотворным ли было этот спектакль или грандиозное природное событие совпало во времени и пространстве с не менее грандиозным событием в истории человечества. И в том, и в другом случае задуманное полностью оправдалось. Легитимность была подтверждена. Оглядываясь по сторонам, я видел везде ошалевшие глаза свидетелей произошедшего. После того, как пришел немного в себя:
– Как тебе спецэффекты?
– Никогда в жизни не видел ничего подобного. И вряд ли увижу.
– Ну, не зарекайся. Раз уж пришли такие фокусники.
– А тебя будто не впечатлило.
– Впечатлило, еще как. Вот смотри, – и я, довольно решительно оттолкнувшись от поручней коляски, стал на нетвердых ногах, а потом еще и сделал пару осторожных шагов. Писарро оторопел, но сарказм взял свое и заставил его по инерции выдавить из себя:
– Значит, обратно не надо будет тебя везти, пойдешь своим ходом.
С САТУРНОМ МНОГО УДИВИТЕЛЬНОГО.
– А хочешь ли ты, друг мой Писарро, чтобы я вернулся и задал перцу всем этим недоумкам?
– Нет, мне так гораздо покойнее, я хожу на рыбалку, поймал последний раз вот такую… Ладно, какая разница. Выращиваю настурции. Что еще? Слежу за Сатурном.
– Грибы собираешь?
– Ну какие у нас грибы, это в том году… Нет, в позапрошлом, когда я был… В общем, не поверишь, белый нечервивый, – Писарро поискал глазами подходящий предмет для сравнения, но в комнате все было, как назло, квадратным или прямоугольным. Он задержался взглядом на небольшом журнальном столике и, подумав немного, с разочарованием отверг и эту мысль.
– У тебя глаза становятся тогда похожи на бульдожьи.
– У меня они всегда такие, – встрепенулся с запозданием, — Когда тогда?
– Когда ты без работы.
– Вот еще новости, всю жизнь мечтал покончить с этим.
– Почти убедил. Так что там с Сатурном?
– С Сатурном много удивительного. Ну, вот, к примеру, ты можешь мне сказать, почему между основанием Рима и помазанием Карла Великого на царство ровно такой же промежуток времени как между падением Рима и Октябрьской революцией, а?
– Началось.
– Или между переселением Мухаммеда из Мекки в Медину и провозглашением Чингиз-хана верховным ханом всех монголов такой же, как между началом Османской империи и началом Второй Мировой войны?
– Все достаточно, Бикерман спорен, я же уже говорил тебе.
– Бикерман безупречен, и вот тебе еще на закуску. От первой Олимпиады до похода Ксеркса столько же, сколько от казни Карла Кромвелем до Второй Мировой и столько же, сколько от рождения Авраама до переселения Иакова в Египет, кстати, заметь, по этому интервалу Тора с Септуагинтой разногласий не имеют.
– Заметил.
– Вот и разгребай на досуге вместо того, чтобы вглядываться в чьи-то бульдожьи глаза.
И Писарро, чрезвычайно довольный собой, хлопнул дверью. А буквально через час ворвался как вихрь, сметая по пути стулья:
– Слышал новость? На этот раз подослали какого-то фанатика с самурайским мечом. – И?
– Ну и хряснул его по голове. Слушай, жуть, средневековье.
– Жив?
– Пока да, но рана серьезная, говорят, голову почти напополам разрубил. Кто его послал, разбираются, но сам знаешь, таких немало. Он ведь выполнил свое обещание, все-то думали красивые слова, чего стоят обещания политиков. Но прошел всего лишь месяц, а в списке уже шестьдесят фамилий. Шестьдесят. Корпорации пока не трогают, прошлись по личным капиталам. Раскулачивание идет полным ходом. И вот итог. Круто взялся, конечно, как думаешь, свернет он их в бараний рог?
– Свернет, даже сомнений по этому поводу нет.
– Если выживет.
– Этот выживет. Что там периодика?
– Все замерли в ожидании и это понятно, трясутся. Сам посуди, на той неделе и Дэйс и Лан Джи и даже такой оплот корпораций как Чэнэл Ньюс перешли на его сторону и выпустили разгромные статьи про своих хозяев. Видано ли дело. И вдруг такой поворот. Не выживет, ого, сколько голов полетит.
– Да выживет, говорю тебе.
– Откуда у тебя столько уверенности?
– Оттуда.
– Но их тоже можно понять, в смысле корпорации. Можно сказать, на их штыках пришел, и нА тебе. А ты не слышал разве последнего его выступления, как раз накануне покушения?
– Нет.
– Ты как на луне живешь. Он там об этом открытым текстом говорит.
– О чем?
– Ну так послушай.
– Предпочитаю в твоей интерпретации.
– С каких это пор?
– Не так помпезно. К тому же, когда рассказываешь ты, у меня возникает неистребимое чувство несогласия, если же слушать оригинал, есть вероятность подпасть под его обояние.
– Все, больше ни слова.
– Съешь еще один и подобреешь.
Писарро незаметно за беседой умял три сэндвича с козьим сыром, лежавших на подносе и нетерпеливо поглядывал на оставшийся четвертый. После моих слов он, недовольно ворча, взял его с тарелки, придирчиво осмотрел со всех сторон и, отпустив в его адрес несколько критических замечаний, с видом человека, исполняющего тяжелый долг, вонзил в него зубы. Вопреки моим ожиданиям, он не подобрел. Покончив с сэндвичем и стряхнув бесцеремонно, как, впрочем, и всегда, с одежды крошки на пол, изображая при этом добродетель, оскорбленную в лучших своих чувствах, довольно искренно удивился моему «Ну» — «Что ну?» — «Ну, говори же», и тогда только начал нехотя свой пересказ. Без еды он был чрезвычайно косноязычен, занятие это у него шло туго и гораздо чаще прерывалось паузами.
– В общем, хотя я тебе советую самому послушать, но уж коли просишь, изволь. Да в принципе и рассказывать-то нечего. О главном я тебе уже сказал. Он произнес это открытым текстом. Что ключевые фигуры были заменены с его ведома, но тут цель оправдывала средства. И что корпорации помогли ему прийти к власти. Хотя никаких обещаний он им не давал. Он говорил только, что, придя к власти, первым делом свалит государства, а им, дескать, померещилось, что вслед за этим мир будет поделен и отдан им на откуп. Но в таком случае на место одной несправедливости пришла бы другая, еще более мерзкая. Но он пришел сделать жизнь на земле более справедливой.
– Вот как?
– Да так и сказал, хочу, говорит, чтобы все знали, что царство справедливости на земле построить возможно. Ну и еще по мелочам, вроде того, что жить в ожидании будущих благ неправильно. Блага должны быть здесь и сейчас.
– Ясно, в чей огород камень.
– И смиряться перед несправедливостью неправильно.
– Ну да, еще, небось, сказал, что добро непременно должно быть с кулаками.
– Не так буквально, но в общих чертах – да.
– Как ты, однако, складно пересказываешь.
– По-твоему я уже подпал под его обаяние?
– Вряд ли ты вообще способен подпадать под чье-либо обаяние, кроме своего.
МНОГО ЗВАНЫХ, ДА МАЛО ИЗБРАННЫХ.
Голову его пересекал безобразный, свежий еще совсем, розовый шрам с выбритой полосой, на которой уже начали отрастать волосы. В том зале, в котором происходила наша встреча, одну из стен занимала застекленная витрина, где за толстым бронированным стеклом без всяких признаков приспособлений для подвешивания будто парила в воздухе окровавленная белая рубаха, а рядом лежал тускло поблескивающий серым металлом самурайский клинок. Он приветливо указал мне на стул, а сам остался стоять. Я уже упомянул о том, что он имел тип лица, который кажется голым, с почти полным отсутствием растительности на нем, и которому очень подошло бы, наверное, наличие бороды. Еще одной особенностью лица были развитые жевательные мышцы челюстей, когда он сжимал зубы, желваки становились выпуклыми и рельефными.
– Я вижу, вам неуютно здесь? А мне нравится. Смотрите, какое здесь эхо, – и он, подняв руки, крикнул во весь голос «Ээээй», звук, отраженный от поверхностей стен и высоких сводов, вернулся обратно многократно усиленный. Дальняя стена от пола до потолка уставлена стеллажами с книгами. Странно, но все корешки одинаковые, как будто все книги были взяты и заново переплетены.
– Здесь лучшие сочинения всех времен и народов, мистер Поло. А это, – он кивнул на стену с витриной в форме картины, – Это на память.
Аккуратно кончиками пальцев в тонких облегающих руки телесного цвета перчатках тронул свой шрам, а потом, будто забыв о моем присутствии, поспешно подошел к зеркалу и начал разглядывать его в отражении.
– Предлагали мне одеть, чтобы не смущать людей, – не отвлекаясь от зеркала, жестом показал на легкую светло-серую шапочку, лежащую передо мной на столе, с вырезами для ушей и острым треугольником на лбу, – Я ведь знал о предстоящем покушении, – проводя средним пальцем руки вдоль шрама. Потом резко повернулся ко мне и осклабился. Эта жутко неприятная улыбка так не вязалась с его в целом вызывающим симпатию внешним обликом, главной особенностью которого была некая своеобразная ртутная подвижность.
– Знали и не предприняли мер?
– Нет, а зачем?
– Он же мог вас убить.
– Не мог. И сдается мне, вы знаете это не хуже меня. Ладно, давайте к делу. Я изучил ваши материалы и хочу вам предложить стать членом нашей команды. Мало того, подошло время для возрождения лекторства нового типа. И я хочу, чтобы именно вы стали у истоков этого нового лекторства. Вы будете его крестным отцом, как вам такая перспектива? Народ привык к демократии, поэтому жестоко его лишать этой соски. Я думаю, с вашим мастерством это не составит большого труда, – он чуть дольше задержал на мне свой взгляд, – Давайте, я угадаю, какой вопрос вы хотели бы мне задать, но не решаетесь?
– Какой?
– Действительно ли я тот, о ком писал некто Иоанн Зеведеев в своей книге Откровений? Ну, признайтесь, хотели бы?
– Признаюсь.
– И прежде, чем ответить, было бы интересно услышать вашу версию.
– От этого напрямую зависит место в вашей команде?
– Нет, не совсем, просто веду небольшую статистику.
– Думаю да, во всяком случае, очень похоже.
– Странное дело, мистер Поло, люди вокруг меня уверены в этом больше меня самого. Вы вот тоже подтвердили.
– Неужели, вы не уверены?
– Я сомневаюсь. Сомневаюсь, сомневаюсь, — он несколько раз произнес это слово, прохаживаясь вокруг меня, помахивая при этом в такт рукой и каждый раз чуть меняя интонацию, будто декламируя стихи собственного сочинения.
– Блаженное сомнение.
– Что вы имеете в виду? — выдержав паузу, поинтересовался он, хотя было заметно, что ему действительно интересно знать, что я имел в виду, и пауза по этой причине вышла не очень органичной.
– Ну, если уверовать в это до конца, тогда не остается ничего другого, как смириться с теми сорока двумя месяцами, которые Иоанн Зеведеев отвел этому персонажу.
Вряд ли мое замечание ему понравилось, но виду он не подал. В прежней манере поглощенного декламирования и, даже прибавив к этому небольшое скользящее перемещение по зеркальным натертым до блеска мраморным полам, отдаленно напоминающее вальсирование, он повторил несколько раз – сорок два – каждый раз беря на ноту ниже.
– А не так уж это и мало, я считаю, – итак, Поло, готовы ли вы начать эту работу?
– А что именно вас не устраивало в прежней форме лекторства? И какие нововведения планируются провести?
– А вот это я хотел бы в первую очередь услышать от вас. Сейчас много чего будет нового. И мы сами должны стать новыми. И наследовать новое небо и новую землю. Я искренно хочу сделать жизнь лучше. Для этого надо совсем немного, одно из условий — отбросить условности и быть честными сами с собой. Ну, согласитесь, главной целью существования человека всегда было достижения благополучия. Зачем притворяться, что это не так? Зачем выдумывать какие-то призы и бонусы, которые якобы ожидают нас в будущей жизни? Здесь и сейчас — вот мой девиз, – произнес он немного устало и как бы на излете, видно было, что эти фразы ему приходилось произносить много раз и ему самому она уже навязла в зубах. – Каждый достоин быть счастлив в этой жизни, не так ли?
– Да, видимо так.
– И слабость никакая не добродетель, и смирение не добродетель. Если в ваш дом придет грабитель, вы не будете смиренны, вы дадите отпор. Разве нет?
– Дам.
– Я не против духовности, но ею сыт не будешь. Духовность не обязательный компонент, вот хлеб — обязательный, мясо – обязательный, даже презерватив и тот обязательный, а духовность нет. Когда человек голоден, ему не до духовности. Духовность потребность сытого человека, но для этого его надо вначале накормить. Обеспечить ему достойное существование. Хватит пичкать человека идеями, которые нужны ему как собаке пятая нога. И опять же будем честны, главный объект духовности – Бог – для подавляющего большинства людей всего лишь адресат их запросов на собственное благополучие. Так ведь?
– Так, — опять согласился я, – Но разве это правильно?
– А я считаю – правильно, – как-то уж совсем сосредоточенно и внутрь себя произнес мой собеседник, – Правильно. Только адресата сменить необходимо. И называть вещи своими именами.
– И все же я хотел бы узнать, в чем суть изменений?
– Мое главное условие — их наличие, а что именно и в какую сторону менять, подумайте сами с учетом всего высказанного мной. Готов выслушать ваши предложения. Пары дней хватит вам на это?
– В принципе, да.
– Тогда жду вас в среду. Да и для того, чтобы беспрепятственно проходить сюда, вам на выходе поставят маркеры. Это не больно и абсолютно безвредно, их почему-то два, один на руку, другой куда-то в область головы, – и будто визуализируя, он опять провел кончиками пальцев вдоль шрама и поморщился сквозь улыбку, – Мне объясняли, почему необходимо именно в двух местах, но я, если честно, не запомнил этих технических тонкостей.
– Шестая степень свободы, – тихо произнес я, – Видимо поэтому.
– Что? – переспросил он и, не дождавшись моего пояснения, – Да, может быть. Вот видите, вы и в этом дока. Не смею больше вас задерживать, мистер Поло.
***
– Ну и где твои маркеры, может, покажешь?
– Потом как-нибудь.
– Да ладно, что тебе жалко. Или их ставят на каких-то особо интимных местах?
– Нет всего лишь на руку и на лоб.
Писарро приблизился ко мне, по пути благоговейно изучая мой лоб.
– Зря стараешься невооруженным глазом их не разглядеть.
Нижняя губа его пошла складками, подчеркиваемыми приличной небритостью, стала выдвигаться вперед и налезать на верхнюю, оформляясь в фирменную гримасу разочарования.
– Да без специального оборудования не увидишь. И потом, – когда он начал уже было отходить, добавил, – К тому же их там нет.
Несколько секунд он молча смотрел на меня:
– Ты что действительно отказался.
– Ага, сказался нездоровым.
– И что, они поверили?
– Вряд ли, но виду не показали.
– Ну ты же знаешь, что его непременно информируют.
– Конечно.
– И что в среду тоже не пойдешь?
– Подумаю еще.
***
– Я подумал на досуге и пришел к вводу, что, к сожалению, не смогу быть вам полезен.
– Позвольте узнать, на чем основана эта ваша уверенность?
– Видите ли, дело, которое вы мне предложили, столь непростое и объемное, что одному мне его не потянуть, и я буду вынужден сколачивать коллектив единомышленников. Есть люди, у которых очень хорошо получается вести за собой других людей, организовывать, бросать кличи, им верят, вокруг них образуется толпа, хотя вроде бы ничего из себя они не представляют, это особый дар, которым я, увы, не обладаю.
Он, казалось, ничуть не огорчился моему отказу, напротив, даже повеселел, как будто за то время с момента последней нашей встречи, успел поменять обо мне свое мнение:
– Значит, мой призыв быть честным все-таки не был услышан. Пусть так, обойдемся без вас.
Довольно часто стал ловить себя на том, что при взгляде на совершенно незнакомого человека, что-то во мне переключается, и я на мгновение представляю себя им, стараюсь понять, что он чувствует, чем озабочен, втиснуться в его шкуру и стать на какое-то время им самим. Ведь для того, чтобы познать человека во всех мелочах и деталях, лучше всего превратится в него. Довольно часто получается, но не всегда с одинаковым успехом и в равной степени. Мне, например, тяжелее стать существом женского пола, гораздо легче очутиться стариком, чем молодым, но в ребенка влезть наоборот бывает проще. Не знаю, с чем это связано и от чего это зависит. Самые сложные объекты для воплощения — такие усредненные личности, среднего возраста, среднего достатка, умеренных взглядов на жизнь. Эта корка на поверку оказывается самая толстая. А превращение в других кажется мне чрезвычайно интересным и почему-то важным занятием. Мой сегодняшний собеседник, вот уж точно, не относится к категории усредненных людей, однако все попытки побыть им хоть немного, заканчиваются у меня неудачей, и я пытаюсь разобраться, в чем дело. В разные моменты он разный, будто убегая, путает следы. У всех людей в принципе есть некий диапазон, вдоль которого они курсируют, диапазон проявлений, но первый раз встречается мне человек с таким необъятным диапазоном. Бывают моменты, когда он честен, бескомпромиссно честен и, как не пытаешься его предвзято упрекнуть в лицемерии и двуличности, не погрешив против истины, сделать это не получается. Сразу же следом он превращается в отъявленного циника, а потом поверх этого, все покрывая и притаптывая, силуэт сверхчеловека, знающего и умеющего то, чего нам простым смертным не знать, ни уметь по определению не положено. Но зная и умея так много, не дорожит этим всем (во всяком случае, у меня складывается такое впечатление), не относится к этому, как к ценности, а всего лишь как к величинам сиюминутным, от которых можно тотчас отказаться, отшвырнуть их за ненадобностью и безо всякого отвращения спрыгнуть на самое дно, безо всякой брезгливости и даже с некоторым наслаждением копошиться в зловонной луже. Отчего он так чудовищно всеяден?
– У вас остались вопросы ко мне, мистер Поло?
– Да, есть, даже два.
Он, выжидательно прищурившись, смотрел сквозь меня. Теперь мне почудилось, что та его реакция была наигранной, и он все-таки разочарован моим отказом.
– Я отвечу вам и в ответе своем не буду оригинален, впрочем, вы и сами знали этот ответ или могли догадаться. Ну, сделайте небольшой шажок всего лишь. Всеядность, говорите? Да потому, что между теми вашими добродетелями и вашими пороками различие размером с булавочную головку. Оттуда с той высоты, с какой я на это взираю, это всего лишь частности в пределах допустимой погрешности. Каков второй вопрос?
– Я хотел спросить, верите ли вы искренно в то, что говорите и делаете? Это все и есть для вас истина? Но вы уже ответили на него.
– Да, я ответил. Истины не существует. Вне нас. Она в нас, вернее, она то, что мы принимаем на сегодня истинным. И вы это не хуже меня знаете – хоть на память могу ваши опусы по поводу всеобщей относительности цитировать – что нет ничего абсолютного…
– Кроме единого и неделимого.
– Пусть так, это не меняет главного. Человек чувствует свою неустроенность только на фоне лучших условий жизни. Не видя, не живя никогда в доме, он будет счастлив прожить всю жизнь в землянке. Не попробовав свободы, ощущать комфортность своих кандалов. Остаются только животные инстинкты. Да даже и они. Если введут за правило пороть его дважды в день, и вдруг те, кто его пороли дважды, по какой-то причине забудут и выпорят его всего лишь раз, он воспримет за праздник и станет благодарить за это своего Бога.
– Но способность благодарить и быть благодарным у него ведь останется.
– Да, и в подтверждение своей благодарности он введет жертвоприношения. Или я не прав?
– Из этого не следует, что нужно принимать такой порядок вещей и не пытаться исправить его.
– Почему? Потому, что есть истина, то бишь абсолют?
– Да, поэтому.
– Как и следовало ожидать, мы, совершив полный круг, вернулись в исходную точку.
– Но вы не оспаривали существование его и даже будто соглашались.
Устало улыбнулся:
– С какой стати, скажите, мне оспаривать продукт веры, то, что по определению недоказуемо и что невозможно силою разума или аргументов ни доказать, ни опровергнуть?
Он отвернулся, показывая всем видом, что разговор закончен и получилось так, что моя фраза полетела уже вдогонку ему:
– С маркерами вы тоже были не совсем искренни.
Он остановился и вновь повернулся. Окинув меня усталым взглядом и с той же грустной усмешкой (что-то слишком часто он стал демонстрировать именно это выражение своего лица) произнес:
– Маркеры это всего лишь маркеры и ничего более. Неужели вы могли вообразить, что людей близкого круга я бы стал завлекать обманом. Мог бы позволить находиться рядом со мной совершившим свой выбор не сознательно, но попавшим туда волею случая или, того хуже, завлеченным обманными путями? Вы бы сами пожелали себе таких сотрудников?
– Вряд ли. Тем более, с последователями у вас проблем возникнуть не должно.
– Много званых, да мало избранных. Кажется, так у вас говорится? – и, смягчившись, уже более примирительным тоном, – Надеюсь, все же не откажете мне в удовольствии видеть вас иногда и проводить некоторое время за душеполезными разговорами.
– К вашим услугам.
ШЕСТАЯ СТЕПЕНЬ СВОБОДЫ.
Сижу и вот уже битый час под треск цикад конструирую в уме механизм для укладки кирпичей. Прошли те времена, когда разные, а порой даже нетрезвые каменщики клали кирпичи, как Бог на душу положит. Чего ведь только не выдумывали, а кирпичи до последнего времени, как и тысячи лет до этого, продолжали класть вручную. Но вот с десяток лет тому назад — по историческим меркам совсем недавно — несправедливость эта была преодолена и появились наконец первые механизмы по автоматической укладке кирпича. Когда у меня образуется избыток времени, как вот сейчас, я сижу и занимаюсь нет, не изобретением, конечно, сейчас это как изобретать велосипед, скорей усовершенствованием технологии. А если быть более точным, то продолжаю биться над той самой злополучной шестой степенью свободы. С тремя линейными координатами и выравниваниями по вертикали в двух плоскостях — всего пять — как известно, особых проблем нет, а вот с шестой – той, что не является индивидуальной характеристикой объекта, а связывает его с другими, в ряду подобных — и возникают главные сложности. Во всех устройства по автоматической укладке кирпича, которые за последнее время были изобретены, именно шестая степень свободы являлась камнем преткновения и для нее требовались чрезвычайно большие, не то, чтобы вовсе невозможные, но просто несоразмерные вычислительные мощности. Компромиссный вариант был найден. На тело кирпича наносились вместо одного маркера два, первый – общий — отвечал за пять степеней свободы, второй — дополнительный – за эту вечно ускользающую шестую. Но, как известно, компромиссные варианты никогда не бывают идеальными. И над поисками способа, при котором один маркер отвечал бы за все шесть степеней, до сих пор ломают головы строители всех мастей. Справедливости ради необходимо упомянуть о поначалу достаточно популярном, но не получившем широкого распространения методе, позволяющем полностью обходиться пятью параметрами, не прибегая к шестому. Основан он на изменении классической формы кирпича и изготовлении кирпичей в форме дисков или плоских бубликов. При этом шестой параметр утрачивается полностью. Но стены, возведенные из подобных кирпичей, оказались, мягко говоря, на любителя, и здесь уже ограничивающим фактором выступили дизайн и архитектура. Были еще попытки начать выпускать бюджетные варианты кирпича с одним маркером, предусматривалось, что после укладки специальными механизмами их необходимо подравнивать вручную через правИло. Эти варианты подходили только для малоэтажного частного строительства, и в промышленных масштабах, естественно, использоваться не могли.
Сами же машины для укладки кирпича имеют две главные функции — приготовление и нанесение ровным слоем раствора и устройство, напоминающее конвейер для собственно укладки кирпича на уже расстеленный раствор. Раствор на основе портландцементов изготавливается с очень мелкой фракцией песка с добавлением пластификаторов и отвердителей, главная особенность его — повышенная текучесть и подвижность в течение определенного промежутка времени для того, чтобы максимально уменьшить силу трения и позволить вновь выложенным кирпичам под действием генерируемого магнитного поля занимать свое положение в кладке. По истечении этого времени он быстро застывает, что дает возможность накладывать сверху следующие ряды. Первый маркер представляет собой всего лишь порядковый номер, который присваивается кирпичу, уже выложенному на раствор, каждый из этих номеров не слишком сложной программой, встроенной в механизм, соотносился со строго определенным положением данного кирпича в кладке (с пятью вышеупомянутыми параметрами). Принцип работы второго маркера не был столь универсален и каждый из производителей выдумывал свой фирменный способ соотнесения множества кирпичей в ряду друг с другом. На настоящий момент существует два главных подхода, конечно же, со множеством вариаций и промежуточных состояний. Либо второму маркеру (как и в случае с первым) присваивается номер и соответственно задаваемое через него значение угла поворота в горизонтальной плоскости. Либо все параметры ряда вводятся в маркер второго уровня углового кирпича, а остальные кирпичи этого ряда – рядовые – замыкаются уже на него. У каждого из этих двух способов есть свои преимущества и недостатки. Если вкратце, то первый способ более прост в плане программного обеспечения, но требует больших ресурсов и более дорогостоящих маркеров для всех кирпичей. Второй способ более экономичен, единственная сложность при нем — это разделение кирпичей на угловых и рядовые, причем если маркеры рядовых кирпичей достаточно примитивны и принцип действия их основан на повторении положения углового, то в угловых кирпичах устанавливаются более продвинутые маркеры и соответственно эти кирпичи поставляются отдельной упаковкой и стоят гораздо дороже рядовых. Но так как количество их по сравнению с общей массой рядовых невелико, то и выпуск экономически себя оправдывает. Второй способ считается более современным и сейчас усилия основных игроков строительной индустрии на данном этапе сконцентрированы на совершенствовании функций и снижении себестоимости именно угловых маркеров.
Еще одной особенностью этого процесса, а по совместительству и головной болью производителей подобного оборудования, являются вертикальные швы лицевой кладки. Причем именно лицевой, потому что заполнение раствором вертикальных швов внутри стены не вызывает никаких сложностей. Весь процесс автокладки состоит из трех этапов, два из них — нанесение раствора и третий — укладка кирпичей. Первый слой раствора по уже уложенным кирпичам выравнивается эластичным скребком, при этом происходит заполнение всех внутренних вертикальных швов, затем следует еще одно нанесение раствора, на который укладывается очередной ряд, причем равномерное выдавливание раствора из-под кирпичей гарантирует ровный горизонтальный лицевой шов. Но вот как быть с вертикальными швами лицевой кладки долгое время не могли придумать. Эта проблема и до настоящего времени не решена полностью — специально оборудовать машины дополнительными приспособлениями для заполнения вертикальных швов дорого и нерентабельно. Здесь необходимо упомянуть о таком параметре, как размеры самого кирпича, вернее расхождение в геометрических размерах кирпичей между собой. С ужесточением допусков по геометрии и по мере развития технологий эта погрешность становилась такой мизерной, что ею при определенных условиях вполне уже можно было пренебречь. Поэтому стало возможным выпускать кирпичи с вертикальными пазами, что вроде бы позволяло практически полностью решить проблему вертикального шва, но оставлять пустошовку также чревато — пустоты становятся рассадниками насекомых и прочих не слишком приятных соседей человека, к тому же не скрепленные раствором по вертикали кирпичи имели меньшую прочность, а стена, построенная таким способом, меньшую несущую способность. И так, как полностью избавиться от вертикальных швов все равно не получается, пока остановились на промежуточном варианте — уменьшении их количества и размеров, удлинении кирпичей соответственно с меньшей глубиной и толщиной шва. Лицевые швы оставляют пустыми, но на заводе боковые поверхности кирпичей обрабатывают дешевыми инсектицидами, которые в пористой структуре кирпича обладают достаточно длительным сроком действия.
В принципе напрашивается вопрос – а зачем вообще при всех этих сложностях заморачиваться и строить кирпичные здания, когда есть гораздо более продвинутые методы строительства? Почему не отказаться совсем от кирпича и заменить повсеместно на более современные строительные материалы? Во-первых, оптимизация и внедрение новых технологий на кирпичных заводах превратили кирпич в один из самых дешевых природных строительных материалов. Ну а во-вторых – традиция.
УЗЕЛКИ НА ТКАНИ ЖИЗНИ.
На первый взгляд ничего не изменилось. Люди стали даже, как мне показалось, внимательнее друг к другу. Ну и осторожнее. В глазах больше грусти. И испуга тоже. Более бледными. Еще больше стало спешащих куда-то по делам или домой, спешащих прочь. Пропали праздношатающиеся, они вымерли как класс. Более односложные ответы, меньше улыбок. В городах все заволокло дымом, говорили, что опять горят леса. Больше брошенных животных, они сбиваются в стаи, грызутся, делят помойки. Одинаковых людей стало больше. Людей с пустыми глазами, это делало их похожими друг на друга. Я думал, что это только мои наблюдения, но однажды засевший плотно у меня на вечер Писарро вдруг заявил:
– А ты не замечаешь, что люди стали какие-то совсем уж одинаковые, смотрят одинаково и реакция у всех одна и та же. Заранее знаю уже, что ответят мне в любой момент.
– Закономерно. На фоне этого бешено вращающегося колеса истории начинаешь ценить прелести существования себя маленьким человеком.
– Таким Акакий Акакиевичем? Как твои поединки?
– Как будто сам не знаешь, кому они сейчас нужны. Везде учредили сотников или как их еще называют угловых. Жаргонное словечко. Все теперь через них. Даже полиция им подчиняется. Театры закрыли, вроде, говорят, туда все равно никто не ходит. Церкви – нет, церкви открыты, но вот туда точно никто не ходит.
– Думаешь, боятся?
– Вряд ли. Просто не ходят и все. Хотя, может и боятся. Но это официальные церкви, говорят, уже есть катакомбные, да-да. А на днях, слышал, двое каких-то чудаков пытались организовать покушение и при задержании были ликвидированы.
– Он же вроде того… Бессмертный.
– Ага, бессмертный, ну а проверять-то кому понравится. Здоровье опять же может пострадать.
– И кто же это все покушается-то на него?
– Сложно сказать. Хоть целесообразность сейчас и правит бал, остались еще, наверное, отдельные экземпляры, кому по старинке слава Герострата не дает покоя. Такие милые, по сути, чудаки. Вымирающее племя. Те, кому непременно надо обратить на себя внимание, неважно – людей, богов. Но со вниманием других все более или менее ясно. С одной стороны оно давно уже стоит в ряду вечных ценностей, с другой — все более становится рудиментом, забавой для избранных. Кто бы мог подумать, что так на удивление легко получится победить самый главный грех, который на все времена и народы. А вот, пожалуйста, в мышином царстве целесообразности с ним справились играючи. Хотя допускаю, что я несколько скоропалительно списываю его со счетов. Кстати, тут на днях у Петра Дамаскина в его списке добродетелей обнаружил нелюбовь к выказанию себя аж на 92 месте. Но, присмотревшись, понял, что они там расположены в алфавитном порядке.
***
Признаюсь, порой бывает скучно и неинтересно изучать объект в целостности и не из-за того, что глаза застит и путается под ногами много ненужных мелочей. В жизни ведь нет ничего случайного, и все имеет значение. Но степень значения неодинакова потому, что ткань жизни неоднородна по своей структуре, и на ней есть узелки — их еще называют точками предопределенности или бифуркации — поворотные и решающие, высвечивающие черты людей и времени, суть и истину. То, к чему, наряду с человеком, руку прикладывает также и Господь. А есть просто соединительная ткань между ними. И если какой-то узелок вдруг пропадет или будет заменен на, другой жизнь изменится кардинально, а замена соединительной ткани ничего особо поменять не в силах. Порой трудно распознать, где узелки, а где то, что их соединяет.
Достаточно распространенная ситуация — идешь к заветной цели, а жизнь, как назло, громоздит на твоем пути сложности высоченной стеной. Преодолевая которые, всеми правдами и неправдами, удивляясь попутно и досадуя – отчего же не дается, ведь заслужил с лихвой, спустя определенное количество времени и усилий, а главное перетоптанных твоими же ногами человеческих сердец и судеб, добиваешься все-таки. И вот случается перевертыш. То, зачем гонялся с азартом, вдруг оказывается за спиной и больно бьет по затылку – раз, другой. Тебя пытающегося остановиться и перевести дух. И теперь уже вынужден убегать от разъяренной твоей преследовательницы, каждый раз все более бесцеремонно вымещающей свой гнев, видимо накопленный в бытность, когда сама была в роли преследуемой. Или вот еще — некто невзлюбил своего родственника, бедного как церковная мышь. И ведь случится так, что этот отвергаемый и презираемый, спустя время станет для него внезапно заболевшего и прикованного к постели единственной опорой и надеждой. Обратная перспектива как в иконографии. Как будто специально так делается. Кем делается – неважно (хотя – тот еще бином Ньютона), важно, что намеренно и со смыслом. Стараешься не обращать внимание на то, что с душком и на ощупь склизко. От одной мысли о нем (бедном родственнике этом) портится настроение. Корыстность его, корыстность всепоглощающая. Где-то в глубине души чувствуешь, что не справедлив, но разве хватит духу в этом признаться. Даже не признаться, признаться-то может когда-то и получиться, а вот сделать шаг к тому, чтобы исправить, перестать иудушку ломать, тут уж точно никак. И каких только оправданий не придумает изворотливый рассудок. И успокоится в конечном итоге, и утвердится в своей правоте не первой свежести. Того не зная, что лишь поступком безрассудным и бескорыстным, решительным и глупым, продиктованным единственно совестью, открывается приход в жизнь чуда. А так нет, так вход ему закрыт, запечатан за сто замков. Единственное чудо тогда, какое может и должно случиться, вот этот перевертыш. Благоразумие правит бал, а тут тебе бац – получите, распишитесь. Заветное превращается в постылое, а то, от чего отмахивался да открещивался — последней соломинкой. И думаю здесь дело не в осознанности, заметил или нет — другой вопрос. А хотя — нет, не другой, То, что должен был заметить – факт, потому, как для этого именно все и затевалось. На данном историческом этапе. А в чем причина того, что память столь коротка, что не помним, ну или не всегда в состоянии вспомнить и соотнести это между собой? Видимо все-таки время штука корпускулярная и когда элементарные частицы его собираются в некие сгустки, они обзаводятся повышенной степенью изолированности друг от друга, иногда до такой степени, что даже памятью не всегда связываются воедино.
А вот вещи немного другого свойства и память не столь беспощадна к ним, может потому, что это такие мелочи. Именно из мелочей, среди этого сора и зарождаются корни, которые, прорастая, поворачивают стрелку семафора. Из такой глубины мелочной мути вспучиваются, проклевываются, когда еще на границе сознания нет ни достаточной очевидности, ни объемной контрастности и убедительности. Нет, это не те мелочи, которые целиком и полностью за гранью. К примеру, эка невидаль ногти. Сколько себя помню, все время их грыз, но вот, странное дело, осознавал это только при взгляде на свои погрызанные ногти, но почти никогда не застаю себя за этим занятием (я же сказал почти). Находясь, вероятно, в этот момент в какой-то разновидности сомнамбулического транса, в какой-то другой реальности. И вспомнить не всегда получается. Как будто бы тот, кто грызет и тот, кто после разглядывает уже обгрызанные, два разных человека.
Вот также точно не получается разглядеть свою грубость, когда пошел вразнос. После уже и стыдно, и муторно, и думаешь, повторись вновь, ни в жизнь бы так не поступил. Пустое — и повторится и вновь также, если не хлеще, себя поведешь. Эти мелочи уже пересекли границы яви и вышли из тени, пусть одной лишь ногой, но отслеживаются в собственном сознании, смутно – да, и сами они уж очень неустойчивы и балансируют на этой черте, норовя при случае нырнуть обратно. Но это в мелочах. В мелочах-то можно против истины, вот если по-крупному, то – да, по гамбургскому лучше поостеречься, а в мелочах ничего страшного. Мелочь она и есть мелочь. Поймаешь за хвост ее, скользкий ящеркин, а он отпадет и останется у тебя в руке. И отмахнешься как от назойливой мухи. Кольнет разок, да и то необязательно. Потом уже задним числом, после всего произошедшего прокрутишь и наткнешься на него. На этот безобидный корешок. И что толку. Выводы сделаешь? Как бы не так.
И наконец, третье. В отличие от первых двух, то, мимо чего наша память со вниманием почти никогда не проходит. Заостряется на этом автоматически. Отметить самую даже незначительную нашу жертву. Микроскопическую жертвочку. Нет, так чтобы не заметить, не получается. Так и тянет порассматривать через увеличительное стекло. Поизучать со всех сторон. За этим сразу следует развилка. С одной стороны, раздражение и огорчение как после случайной потери крупной суммы. Промелькнет, конечно, мыслишка, что раз так, то должно быть нам компенсировано, выпадет счастливый билет. Да где там, держи карман шире. Нет уж, что упало, то пропало, нет правды на земле, но нет ее и выше. С другой стороны, но гораздо реже, все-таки надеемся на эту компенсацию. С сомнениями — не без этого — будет или нет? А если будет, то как? И если не будет, то разве это справедливо? Да нет, конечно, не может быть в мире такой подлости, чтобы от тебя взято и тебе не возвращено. В физике и то есть закон сохранения. Претерпел все же. Мог бы получить преференции, приятности даже. Ан нет. И добровольна или нет эта жертва — без разницы, главное — прошло мимо кассы. А раз так, то должен ждать приятный бонус. И сразу же на пару с этой мыслью приходит приятная улыбчивость, хочется делать еще добро, всякое разное и разбрасывать его по сторонам, всем знакомым и незнакомым. До кучи уже. Не слишком только обременительное, а то и так поучаствовал. Куда уж еще.
Писарро – мой неизменный слушатель — все это время сидит, поглаживая подбородок, упрямо не желая смотреть мне в глаза, чтобы случайно не поймать мой благодарный (нет, действительно благодарный) взгляд. По некоторым косвенным признакам заключаю, что он почти готов согласится. Снисходительно и со многими оговорками, шевеля недовольно плечами, будто одетый в колючий свитер. Через губу. И конечно же, отчасти. И даже не согласиться, а всем видом своим показать, что степень несогласия просто несоизмерима с усилиями, затрачиваемыми на мое переубеждение. Вместо этого:
– Замечаю за тобой в последнее время какую-то нездоровую склонность к самобичеванию.
– Поеду-ка я завтра, нет, послезавтра, поеду опять к себе, здесь тяжело дышится, может на самом деле из-за дыма. Приезжай обязательно, там, у Стефана вино изумительное.
А ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ ОТ ЛУКАВОГО.
– Виноград весь погиб, – Стефан смотрит вдаль.
– Помочь тебе с виноградом? Я могу ходить. До виноградника точно дойду, а руки у меня сильные.
– Спасибо, месье, ему уже не поможешь.
– Разве есть массовая ответственность, Стефан? Клара разве должна отвечать за то, как жили до нее много поколений людей а?
Стефан не отвечал, а, подняв голову, смотрел в небо широко раскрытыми глазами, в зрачках его отражался блеск пролетающего по дуге над дальним лесом огненного шара, за ним тянулся тающий в небе шлейф:
– Третий уже за сегодня.
Неожиданно мне в голову пришла странная мысль, вернее, втайне я много раз уже думал об этом, но вот такой силы решимость для меня самого стала неожиданной. Все произошло мгновенно, я даже не успел повернуть головы и засек произошедшее боковым зрением. Пролетающий шар лопнул как мыльный пузырь с громким хлопком, рассыпавшись снопом ярких искр, было видно, как деревья под местом взрыва занялись кое-где пламенем, но вскоре быстро потухли.
– Этим ничего не изменишь, — Стефан, казалось, вовсе не удивился.
– А не осталось ли у тебя, Стефан, твоего замечательного вина.
– Для хорошего человека всегда найдется.
Разговор продолжили уже в доме.
– А когда и где вы, месье, научились вновь ходить?
– Здесь на горе я первый раз встал с коляски.
– Мне вы тогда ничего не сказали.
– Я себе-то боялся признаться.
– А не в тот ли день, когда я нашел вас лежащим на земле, а коляску перевернутой?
– Нет, позже.
Кажется, пошел дождь. За окном послышался нарастающий монотонный шум, прерываемый изредка перестуками в жестянку отдельных капель. Ого, да сильный. Как же здорово. Я и раньше в прошлой жизни любил дождь, а сейчас еще больше. Не только оттого, что напоминает о прошлом. Просто все эти изменения происходят сами по себе, не по запланированному плану. А раз так, значит не все в их власти, не властны они над вот этим торопливым падением дождя в лужу с выбиванием пузырей на поверхности, переполнением ее и пробиванием тонюсенькими ручейками дорожки себе из этой лужи в соседнюю ложбинку. А снегопад, скоро ведь здесь все занесет снегом, отрезанность от мира, или даже пусть зной, буря, что угодно, только не эта серая монотонность. Так же быстро, как началось, все прекратилось, с улицы доносятся отдельные шмыгания носом и всхлипывания деликатно удаляющегося дождя.
***
Дни тянулись за днями унылой чередой, прерываемые нечастыми визитами Писарро да звонками оттуда, почему-то всегда внезапными, как, впрочем, и все остальные звонки сейчас. Я брал трубку, и кто-то на другом конце, каждый раз разный, иногда приветливо, а иногда сухо и казенно оловянным голосом информировал меня о дате и времени назначенной мне встречи.
– Сплошная фикция ваша любовь к ближнему. Ну как можно, скажите на милость, любить человека, которого не знаешь и никогда не видел? Вы сами пробовали?
– Пробовал и, кажется, иногда получалось.
– Тогда поделитесь секретом, был бы рад перенять ваш опыт.
– Это одна их двух основных заповедей, но есть та, что ее предваряет. Видимо важно соблюдать последовательность.
– Перенесите лучше свои чувства на детей и родителей, они очень часто обделены ими. Кстати, к пресловутой проблеме отцов и детей. Она сопровождает человечество из поколения в поколение, из столетия в столетие. А дело всего лишь в том, что дети всегда честнее родителей. Общество еще не наложило на них свои предрассудки, еще не впрыснуло им в кровь зачем-то придуманные и возведенные в ранг беспрекословного исполнения условности. От вполне безобидных до чистой воды лжи и лицемерия. О какой любви к ближнему может идти речь, когда все вокруг только и делают, что топчутся по головам, чтобы урвать себе кусочек пожирнее и получше, подвинуть, а то и столкнуть куда-нибудь в пропасть и самому усесться на освободившееся место под солнцем. Дружба существует ровно до той черты, пока в нее не вмешиваются финансовые отношения, и тогда она летит ко в всем чертям и бывшие друзья становятся заклятыми врагами. Сколько уж тысячелетий закидывают камнями золотого тельца? На словах. А на деле это единственный всемогущий бог на земле, на все времена и народы, для всех религий и конфессий. Дети не испорчены этим лицемерием, пока не испорчены, пройдет время, и усилиями своих лживых родителей, а также традицией – вот еще одна фикция, кто-то и ее выдумал, и моралью – самое страшное чудовище, это чудовище с моралью — так вот все эти усилия благополучно сделают из них очередное поколение лицедеев и притворщиков. И они будут подобно своим родителям думать одно, говорить другое, а делать третье. Да, я хочу разорвать этот порочный круг и не скрываю этого. Собираюсь разрушить эту гнусную ложь, возведенную в ранг абсолюта. Того самого абсолюта, принимаемого вами за истину. Да, я отдаю себе отчет в том, что буду встречать сопротивление на своем пути, ведь люди бояться расстаться со своими иллюзиями.
– Уж кто-кто, а теперешние люди, мне кажется, более всего готовы к подобного рода расставаниям.
– Это вам кажется. Когда спадают шоры с глаз, яркий свет слепит и очень дискомфортен, знаете ли.
– И чего, по-вашему, должны бояться люди?
– Если уж по большому счету, извольте, каждый человек должен более всего бояться в итоге задать себе вопрос — как же получилось, что я так бесславно прожил свою жизнь.
– Так и тянет дополнить «а все остальное от лукавого». И что значит бесславно, это следует расшифровать. К примеру, домохозяйка, всю жизнь воспитывала детей, с вашей позиции жизнь ее прошла бесславно?
– С ее и только с ее позиции.
– Ах, вот так?
– Конечно, только личное имеет значение.
– Но ведь это личное формируется на основе неких высших ценностей
– Ничуть, оно формируется господствующей здесь и сейчас доминантой. Вот мы опять с Вами уперлись в изначальное противоречие.
– Да. И с некоторых пор я задумываюсь над следующей дихотомией. С одной стороны — любовь ко злу, наслаждение злом, очарование злом.
– Так. Что с другой?
– А с другой — неразборчивость средств в достижении цели, просто допущение зла, вследствие равнодушия, представление об этом как о таких своеобразных детских дисциплинах. Наконец, чувствование себя выше добра и зла.
– С вашего позволения подкорректирую немного вторую составляющую. Главное — цель, она абсолют, все остальное вторично. Принимается?
– Такой своего рода профессионализм?
– Именно. Добро или зло — всего лишь окрашивание поступка в сознании. И как все относительные сущности имеют привычку меняться местами и превращаться друг в друга, поэтому единственным островком постоянства в этом изменчивом море остается именно она — так нелюбимая вами целесообразность. Вот пример. Представьте, что по какой-то случайности в ваших руках оказался конец веревки, на другом конце которой висит над пропастью убийца и насильник, и если он сейчас спасется, то в оставшееся ему время натворит зла еще больше, чем было им уже сделано. Мало того он изнасиловал и убил вашу дочь. Кровиночку. Так вот, если не из мести, то хотя бы ради тех, в будущем замученных им детей, разве не отпустите вы веревку или все же приметесь его спасать? Что победит в вас в тот момент — целесообразность или ваша хваленая истина? Отвечайте же.
– Сложный вопрос. Не знаю. Наверное, все же не смогу отпустить конец веревки.
– Значит, вы просто трус, — совершенно нейтрально и без всякого намека на раздражение.
– Вполне допускаю. Давайте все-таки вернемся к заявленной дихотомии. Если вторые профессионалы, первые тогда, выходит любители, нет? И кто же кому прислуживает из них двоих?
Собеседник рассмеялся:
– Вам, Поло, палец в рот не клади.
– Вы забыли, кто я.
– Да, всегда хотел с вами подискутировать. Кстати, акценты расставлены вами довольно точно. Лично мне ближе прагматизм второго типа.
– Я понял.
– А первые скорее не любители, а поэты, назовем их так. Поэзия разрушения. Я тоже за то, чтобы разрушить. Но, понимаете, мне всегда интересно что-то построить на месте разрушенного. К сожалению, мне пора. Предлагаю продолжить нашу дискуссию. Согласны?
– Если доживу.
– Бросьте, у вас чудесный цвет лица, – и вдогонку уже, будто вспомнив что-то важное и заставив меня обернуться, – Да, мистер Поло, если вы еще не поняли, я далек от столь распространенного обывательского – относится к другим по степени лояльности их себе.
***
Писарро долго не решается, но вот, уперев глаза в пол и стараясь напустить равнодушия и небрежности в то, что говорит, произносит, наконец:
– Ну, вот и до меня добрались.
– Ты о чем?
– Все о том же. Предлагал мне шпионить за тобой, я отказался. И тогда он сказал, что я ему подхожу.
– О, узнаю. Он мастер на подобного рода эффекты.
– В общем, – выдавливает из себя через силу, – Я поверил ему и… согласился. Ну? – он поднял в первый раз за весь наш разговор глаза и уставился на меня, – Что скажешь?
– А что тут сказать, принял и принял, – теперь моя очередь притворяться равнодушным.
– И все?
– А что еще?
– Ну, я не знаю. Произнеси что-нибудь пафосное, соответствующее моменту, что-то типа — никогда не прощу ему потерю друга.
– Да уж невелика потеря.
– Подлец, – произнес он уже с набитым ртом, – Но мне тебя жаль.
И в ответ на мой вопросительный взгляд:
– Кроме меня с кем тебе еще поговорить? Представляешь, и этой возможности ты теперь будешь лишен. Останутся только диалоги с самим собой.
– Лучше бы ты скрыл от меня этот факт.
– Не могу, природная честность.
– Диалоги с самим собой, говоришь? А мне кажется, каждый человек ведет с собой внутренний диалог, нет? Не всегда, иногда с перерывами, в зависимости от обстоятельств и внутреннего настроя, но непременно ведет. Есть такая статистика программных речей, и в ней обычно указывается, какие слова и словосочетания чаще всего и сколько раз были использованы. Ну, ты понимаешь, о чем я. И если по аналогии сформировать своеобразную личную статистику этих внутренних диалогов, то у меня на первом месте будет «не знаю». А на втором – «так, стоп». А у тебя? Хотя можешь не говорить, я и так догадываюсь.
БАНК ДАННЫХ РЕДКИХ ТИПАЖЕЙ.
Так, стоп, в какое из мгновений этот мир изменился до неузнаваемости? Будто надломился и что-то в его тонком механизме разбалансировалось, как в организме человека, испытывающего хроническую усталость от жизни. О роскоши речи уже и не шло, не хватало необходимого. С голоду еще пока не умирали, но за едой выстраивались огромные очереди. В этих очередях часами стояли уныло и молча, иногда лениво переругивались. Изредка случались драки и тогда в глазах выстаивающих в очереди людей отчетливо читалось удовлетворение, они оживлялись, всем видом показывая, что день прошел не зря. А утро сегодня задалось. Покой поздней осени, океан, плавно переходящий в небесную синь, солнце, пекущее в голову, и ледяной песок под ногами. Свернув с набережной на улицу фонарщиков, уперся в хвост очереди. Обойти его не было никакой возможности, а начни протискиваться между людей, рискуешь словить от них, как минимум, массу недовольных взглядов, исполненных подозрений в возможном замысле затереться в их плотные ряды и, постояв там для проформы и близира некоторое время, переминаясь с ноги на ногу, позевывая и всем видом показывая, что занял это место задолго до рассвета, при очередном продвижении на несколько шагов вперед, сделать их точно также, как окружающие, такт в такт с ними, почти не поднимая ног от истертой брусчатки и рассеивая тем самым последние остатки сомнений в своей инородности. Выбор у меня оказался не велик — либо повернуть назад, откуда пришел, и попробовать обойти это столпотворение окольными путями, либо встать в хвост. В конце концов, если повезет, в финале нескольких часов стояния можно побаловать себя чем-то вкусным. Но главное угощение для меня, не скрою, наблюдать находящихся там людей, важно при этом выбрать подходящий объект.
Некоторые вещи на свете я не знаю и тогда я стараюсь их узнать. Мне кажется, что из профессионального интереса, на самом деле, конечно же, из удовольствия. В основном это касается людей. Ни для кого ведь не секрет, что люди делятся на типы. Типов этих превеликое множество, но конечно меньше, чем самих людей. И если встретится тебе знакомый тип, то кажется, что знаешь и человека. Иногда это может сыграть злую шутку, часто дает сбой в мелочах, но общий оттенок личности почти всегда укладывается в знакомый тип. Чувствуешь, что ожидать от человека, но откуда тебе это известно, с чего ты взял, что вот именно так он поступит, ты и сам толком не можешь объяснить. И это, кстати, не сильно зависит от образования, воспитания и уж точно от таких мелочей, как национальность, или уровень достатка. Может быть, даже и от столетия или даже тысячелетия не зависит. Поэтому, когда я встречаю человека, не вписывающегося ни в один из известных мне типов или если в знакомом, как мне кажется, типе всплывет вдруг совершенно не подходящие и не вписывающиеся в него черты и особенности, мне сложно пройти мимо и меня тянет пополнить им свой банк данных. Если задуматься, само существование этих типов — удивительная вещь, причем, не только типов людей, но и всего остального — типов отношений между людьми, чувств и эмоций по отдельности и в сочетании, типа образа мыслей, типов или жанров в искусстве и творчестве, типов или же амплуа героев в этом самом творчестве. Без этих типов не было бы и творчества, что толку писать книги или картины, сочинять музыку, если она будет интересна только тебе, а другим будет чужой, переживания твои уникальны и другими никогда не были и не будут испытаны, и никто никогда так не чувствовал, твои мысли не найдут ни в ком отклика точно также, как и от мысли другого в тебе ничего не екнет. И когда поражает человека какая-нибудь деменция, как же обидно терять все накопленное. Знания, опыт, всю жизнь только и делаешь, что учишься, познаешь, собираешь, а потом раз и за каких-то полгода все коту под хвост. Но обиднее всего терять именно это знание людей. И знание себя, как частный случай. Но я отвлекся, а тем временем подходящий объект давно уже находится в паре шагов от меня. Рыжеволосая, дебелая, основательность фигуры еще больше подчеркивается просторной одеждой с характерным колыханием под ней пышных форм. Лицо крупным планом гораздо моложе всего ее облика в целом. А на щеке странные концентрирические круги фиолетовые и зеленые, более всего напоминающие детские каракули. Похоже, разрисованные ребенком, когда она была чем-то отвлечена. Видимо почувствовав мой взгляд на себе, она одарила меня ответным. Взгляд был доброжелательным, но без жеманства, трезвым, но не скорбным. В общем, мне он понравился. Понравилось, как она себя вела, концентрируя внимания ровно на том, на чем это было нужно сию минуту, и ровно в том количестве, чтобы не переусердствовать и не выпустить его на соседние предметы. И эта небольшая сумасшедшинка была ей как нельзя кстати. Она сама это понимала, как мне казалось. Представилось даже, как она, взглянув на себя в зеркало, улыбается загадочной улыбкой Мона Лизы и, оставив эти разноцветные каракули у себя на лице, выходит из дому. Еще я заметил, как у нее трепетали ноздри, как у породистой лошади, да-да именно так. Она оживляла это болото, не обращаясь ни к кому конкретно, а бросая в пространство реплики то с замечанием, ничего не значащим, то с полувопросом. Некоторые из стоявших в очереди, более словоохотливые, чем остальные, готовы были уже кажется вступить с ней в разговор, но натыкаясь взглядом на разрисованную щеку, после некоторой паузы отворачивались, и желание их улетучивалось. Иногда она будто разговаривала сама с собой, но так, чтобы это было слышно, как минимум, половине очереди. Принято считать, что люди, подобные ей, рождены под знаком огня и там, где появляются, спустя небольшое время все начинает вращаться вокруг них. Дождавшись, когда она, в своем фирменном стиле выразив отношение к каким-то ничего не значащим, но тем лишь одним примечательным, что посчастливилось им оказаться ненадолго в зоне ее внимания, вещам, повернула голову в мою сторону, поспешил встретиться глазами с ней и, улыбаясь, произнес:
– Ваш малыш — будущий художник, вот уж точно.
Она постаралась состроить недоуменное выражение лица:
– Мой малыш вот уже пять месяцев, как топчет африканскую пыль, защищая от диких и зловонных повстанцев доброго диктатора Муарте.
Этой фразы было достаточно, чтобы очередь вокруг нас сильно поредела. Основная масса, пряча глаза с улыбками смущения, спотыкаясь и наступая на пятки впереди идущим, постаралась отодвинуться подальше, насколько это возможно. Несколько совсем впечатлительных вообще вышли из магазина, видимо решив зайти позже. Я же остался стоять на месте и по этой причине все те замечания, что она раньше обращала в пространство, теперь адресовывались исключительно мне.
Обратно мы шли по песку, я выдумал, что живу в той же стороне, что и она, и к концу нашей небольшой прогулки я уже знал всю родословную ее семьи до пятого колена, какими болезнями они болели и от каких умирали.
– И вот всю неделю от сына никаких известий.
– Передают, что военные действия там пошли на убыль.
– А он ведь обещал, что армии будут упразднены.
– Формально они и вправду упразднены, те подразделения, что есть сейчас, считаются полицейскими. Для поддержания порядка.
– Вам нравится теперешняя жизнь?
– Не очень, но у сложностей ведь есть и иные причины, хотя бы природного свойства. Земля стала меньше давать урожаев, это объективно и зафиксировано во всем мире. Сохранись при нынешних условиях старая система, последствия могли бы быть еще плачевнее.
– Да я не про еду. А вообще признайтесь, вам же совсем в другую сторону, чего вы поперлись со мной?
– Если я признаюсь, то, боюсь, буду неоригинален.
– Ой, да ладно, придумайте альтернативную версию.
– Пополняю банк данных редкими типажами.
– Это я-то редкий?
– Уж поверьте специалисту. И, пользуясь случаем, хочу все же предостеречь вас, что такие разговоры на людях…
– Не беспокойтесь. Видите? – и она, засучив рукав, продемонстрировала мне синеватое пятнышко на левом запястье, – Второе там, – она коснулась челки, не поднимая ее, – Доносы мне не страшны. Сын был призван в африканский корпус и всем военнослужащим и членам их семей ставили этот маркер лояльности.
– Вы могли отказаться.
– Могла, но, во-первых, это дает преференции.
– А что во-вторых?
Какое-то время она шла молча, загребая ногами песок. И неожиданно голосом, который лишившись резких ноток, показался мне на редкость нежным и певучим:
– Угадывайте.
– Ммм. Осторожность.
– Мимо.
– Внезапно нахлынувшая благодарность.
– Мимо (еще больше повеселев)
– Сдаюсь.
– Какой же вы спец по людским типажам. Ну, вот смотрите, – продолжая также распевно, каждому из произнесенных слов соотнося погружение пятки в мокрый песок и неизвестно чему больше веселясь при этом, – Принижая всячески того, кто ее этими преференциями наградил, она не гнушается ими пользоваться.
– Ого, получается это месть или я что-то не понял?
– Да нет, всего лишь чувство удовлетворения, – встрянув задорно волосами, – По большому счету разве может что-то ограничить свободу, а?
Не глядя, указала пальцем в направлении моего лица:
– Это его рук дело?
– Ну, глаз я мог потерять где угодно, почему обязательно его.
– И все же.
– Не совсем. А с чего вы взяли?
– На всем, к чему он прикасается, на всем оставляет свой след. Как ползущий слизень.
– И что, я каким-то образом отмечен им? Признаюсь, встречался с ним пару раз.
– Вот как, – она живо обернулась и посмотрела на меня. Как-то, даже чересчур живо. Так реагируют, когда заходит речь о знакомых, – Хотите, угадаю, предлагал вам место в своей команде?
– Вроде того.
– И что же, вы отказались? – ее будто озарила внезапная догадка, – Постойте, он падок на неординарные личности. Чем вы так его прельстили? Давайте, колитесь, кто вы?
– Обычный лектор.
– Ну, видимо, не совсем обычный. Бьюсь об заклад, вы в детстве были вундеркиндом.
– Вполне себе заурядным троечником. Но когда на место детской непосредственности и подростковой неуклюжести приходит железная целесообразность возраста расцвета…
– Ого, это же его лексика, вы будто выучили наизусть.
– Просто хорошая память.
– Сомнительное достоинство.
– Что есть, то есть.
– Не будь его, можно было бы каждый раз начинать жизнь сначала. Простой рецепт счастья.
– И разрисовывая щеку, вы впадаете в детство и представляете, что жизнь только началась.
– Ага, и все еще впереди и все возможно. Как у Тарковского. Да нет, конечно. Ваша первая версия была верна. Сидела с соседским ребенком.
– И вторая моя версия, насчет редкого типажа, выходит дело тоже. Нечасто сейчас встретишь человека, сыплющего цитатами из Тарковского.
– Льстец.
– И успевшей в течение пятнадцать минут рассказать мне всю свою родословную до седьмого колена и при этом умудрившейся обойти главное.
– Остается только догадываться.
– «Остается только догадываться» – вот какой псевдоним ей точно подошел бы.
– Истина никогда не идет в лоб, но только вскользь, мне всегда нравилось смотреть, как играют на арфе, чуть касаясь струн кончиками пальцев, извлекая при этом божественные звуки, – она грациозно продемонстрировала мне волнообразными движениями игру на невидимой арфе.
– Сами никогда не пробовали?
– Нет, к сожалению. Мой инструмент – голос.
– И вы встретились с ним в опере.
Она не отвечала, стоя лицом к морю со своей загадочной полуулыбкой, немного картинно (и как за это пенять человеку-картине), а ветер, дующий с берега, понуждал легкое платье очень живописно облегать сзади ее фигуру. Но я поостерегся рассматривать ее с этого ракурса — со столь проницательной особой это чревато всякими неожиданностями.
***
Прислугу своя я распустил и по этой причине довольно часто проводил время в подобных очередях. Следующим персонажем, выуженным мной оттуда, был алхимик. Да-да, не удивляйтесь, самый настоящий алхимик. Сухонький, с мелкими и острыми чертами лица и гривой пепельных вьющихся волос, в видавшем виды твидовом пиджаке, который был ему велик как минимум на пару размеров. Возраст таких людей определить сложно, с равным успехом он мог как перевалить слегка за пятьдесят, так и недотянуть немного до восьмидесяти. Он покупал пару булок, бутылку молока и пригоршню мелких креветок. На счете его оказалось недостаточно средств, он близоруко щурился, пытаясь убедиться в правильности выданного ему приговора, и медлил озадаченно, не в силах решить, что именно из и без того скудного списка можно было исключить.
– Давайте, я вас выручу. Отдадите завтра или послезавтра, неважно.
– О, как вы добры, молодой человек. Ужасная рассеянность, – пробормотал он растроганно, да так, что в уголках глаз его заблестели слезы. И обратной дорогой уже, размахивая своим жалким кулечком с морепродуктами, он упоенно рассказывал, – Это такое событие, молодой человек, такое событие. У меня просто нет слов, чтобы выразить все, что творится сейчас у меня на душе. Дождался, наконец. Автор ведь обещал, что эта его последняя книга увидит свет по наступлении последних времен и вот вы не представляете, какое счастье я испытал, держа ее в руках.
– Значит она вышла?
– Так вы слышали о ней, слышали?
– Ну, так, в общих чертах.
– Не могу до конца в это поверить. “Конец Славы Мирской” лежит сейчас в моей скромной келье и ждет своего часа. Это ли не чудо, это ли не праздник для всех наших братьев?
– Ну и что же там? Вы уже успели прочесть ее? – стараясь выглядеть равнодушным, спросил я.
– Нет, – грустно ответил он.
После того, как он признался мне в занятиях этой самой древней наукой на свете, он мне почему-то виделся облаченным во фригийский колпак, вернее, будто только что снявшим его с себя. Этот головной убор подходил его облику как нельзя кстати.
– Нет, – ответил он грустно и вместе с тем значительно, – Даже не открывал еще. Боюсь разочароваться.
– Но вы решитесь на это?
– Да, в самое ближайшее время. Может быть, даже в этом году или в начале следующего. В феврале.
– Почему в феврале?
– Не знаю, я обозначил его себе как крайний срок. Просто если дольше — риск возрастает.
– Риск чего?
– Что могу не дожить, – произнес он спокойно, – Болезнь легких. Но вернемся лучше к книге.
– Да, пожалуй. Так неужели вы думаете, что там содержится тот самый недостающий пазл, вставив который на свое место, вам сразу станет ясно все и вопросов больше не останется?
– Да, именно так, – он встрепенулся (я ожидал от него другого ответа), – Именно, все станет на свои места.
– И мир явится во всей своей полноте. Давайте-ка я вас провожу. Вам куда? О, какое совпадение, нам по пути. Всегда хотел спросить у вашего брата, то есть, простите представителя древней науки, стоит это разве того, чтобы посвятить поискам всю жизнь без остатка? Ведь по-другому Делания не совершить, только полная самоотверженность и никаких компромиссов. Иная жизнь перестает существовать для адепта, вся полнота жизни, ее красота и прелесть и правда и радость — все сосредоточено внутри алхимической реторты. Все подчинено одной лишь только цели. Ради ожидания какой-то чудесной будущей жизни не замечаешь, как проходит жизнь настоящая, не менее прекрасная и чудесная.
Старик молча качал головой, видно, что ему было, что мне возразить, но чувства его переполняли и он не мог решить, каким именно аргументом противостоять моим доводам. Точно также, наверное, как не мог решиться открыть, наконец, долгожданную и так желанную им книгу.
– Видите ли, молодой человек, может это конечно и грубо прозвучит, и если так, то заранее прошу меня за это простить, но всю историю человечества здравомыслящее большинство утверждало, что кормушка это и есть настоящая жизнь, и все равно находились во все времена люди, которые отрывались от кормушки и смотрели с тоской в небеса. Это чудо, величайшее из всех чудес на свете, и ради этого стоит жить. Если бы у меня было десять жизней, я, не задумываясь положил бы их на этот алтарь. Понимаете?
– Думаю, что да. Но вот смотрите – солнце садится за горизонт и от него протягивается серебристая дорожка по воде до самых наших ног. Волна набегает на берег и заглаживает наши с вами следы, оставляя девственно-ровную поверхность песка. Это разве не чудо? По утрам у меня в саду поет соловей. Это разве не чудо?
– Конечно, это тоже чудо, – старик нахохлился и шел вереди меня, не замечая, как ноги ему заливает волнами. Он волновался, видимо по этой причине при произнесении длинных фраз ему не хватало воздуха, и он прерывался на полуслове для того, чтобы сделать судорожный вдох. Мне стало его жалко, хотя ему ведь можно было только позавидовать — цель всей его жизни находится сейчас у него в руках, и он полностью весь во власти сладостного предвкушения. Это сродни нетерпеливому ожиданию юноши, после долгих ухаживаний, наконец, получившему от дамы своего сердца согласие на первое свидание. И вот он, снедаемый любовным жаром, не может дождаться назначенного часа. Все внутри его трепещет и поет. Воистину ему можно только позавидовать. А старик там временем продолжал:
– Конечно же, чудо. Но это неполное чудо, усеченное, как если бы вас принудили смотреть на мир одним глазом… Ох, простите, я не имел в виду… Извините.
– Бросьте, продолжайте без церемоний, я отлично вас понимаю.
– Так вот, это как, если бы вас заставили смотреть на мир, допустим, только ночью, а днем его закрывали бы от вас на ключ. Вы бы даже не представляли этот мир во всей его полноте. То, что открыто нам, это только часть мира, другая же его половина, не менее прекрасная, а может быть и более, она сокрыта от нас и, согласитесь, было бы глупо пренебречь такой возможностью открыть для себя это главное чудо мира.
– Ладно, будем считать, истина где-то посередине. Во всяком случае, я вижу перед собой счастливого человека, а это уже немало. И раз уж свела меня судьба с настоящим алхимиком, позвольте задать вопрос, который давно не дает мне покоя?
Алхимик кивнул с серьезным видом, давая понять, что весь внимание.
– Вернее два. Первый – допустим, вы найдете в той книге свой недостающий пазл и завершите магистериум.
– О, я боюсь даже думать об этом, – поспешно перебил он меня на полуслове. И глядя на него, меня посетила мысль, которая подспудно преследовала с самого начала нашего разговора, но ей никак не удавалось проклюнуться из глубин на поверхность. На фоне общей искренности в этот момент он казался неуловимо жеманным. Не тогда, когда с упоением рассказывал мне о своем увлечении и не когда с придыханием поведал о сокровище, хранимом им, на которое не отважился еще взглянуть. Нет, именно когда речь касалась причастности его к процессу и обоснованности удачного результата. Хотя так себя ведет, наверное, любой ревнивец. Он преподносил в преувеличенной степени, с одной стороны — словно сам пытался убедить себя в этом, с другой — в вечной оглядке на невидимого экзаменатора, исправно фиксирующего каждое его слово и жест. А ведь он может и вовсе никогда не открыть ту книгу, — подумалось мне.
– И все же, допустим, что вам это удалось, – я предусмотрительно поднял руку, дабы предотвратить очередную нарастающую волну дежурных, но так необходимых его недремлющему экзаменатору сентенций, — Станете ли вы после этого, по примеру других удачливых алхимиков, оставлять потомкам трактат с подробным, но зашифрованным описанием всех перипетий это сложного пути?
– Архисложного, – перебил меня он, –Архисложного. Не сомневаюсь, отчасти убедившись в вашей эрудиции и знании предмета, что вам также известно замечательное высказывание достославного Камбриэля – мастера, приручившего красного льва — о том, что сие занятие по праву считается самым тяжелым из всего, что может осилить человек на земле.
– Кажется, слышал. Так как же вы поступите?
– О, мой юный друг, если судьбе будет угодно мне предоставить эту несравненную награду, конечно же, сверх моих скромных заслуг и…
– Ну, пожалуйста, – взмолился я.
– Да-да, конечно, – он перешел на шепот, – Открою вам тайну. У меня уже готов некий набросок этого трактата, эскиз, конечно, он далек от совершенства, к тому же там нет того главного завершающего, гм, пазла, как вы изволили выразиться, но если судьбе будет угодно… Да. Если, то да, непременно. Я постараюсь внести свою скромную лепту.
– Я понял и в этой связи второй вопрос. Во всех, ну или во многих, тех, что успел прочесть философских и алхимических трактатах, присутствует тезис о том, что только достойному открываются врата в прекрасный сад.
– Да, это так.
– То есть выходит, существует некая защита от людей, движимых корыстью либо жаждой славы.
– Совершенно справедливо.
– И ваши высказывания по этому поводу в ходе нашей недолгой дискуссии убеждают меня в существовании некоего фильтра неизвестной природы.
– Божественной, – скромно вставил мой визави, – Которая препятствует профанации этой великой тайны и предотвращает допуск к ней не только людей недостойных, но также и просто не подготовленных. Мне абсолютно нечего добавить, в доказательство могу только напомнить вам, что среди числа известных, но есть, конечно, и те, кто пожелали остаться в безвестности и, видимо, такова особенность именно их служения, так вот, среди них нет ни одного человека, кто тем или иным способом опорочил бы высокое искусство алхимии и, так или иначе, бросил тень на саму науку или ее адептов. Ни на секунду не сомневаюсь, что мой достойный собеседник, конечно же, учитывает разницу между истинным адептом и суфлером.
– Да, действительно нет случаев, ну кроме, пожалуй, небезызвестного Джона Ди.
– Я был почти уверен, что услышу из ваших уст это имя. Что ж спешу уверить вас, и мои сведения исходят из совершенно надежного источника, что вышеупомянутый сэр Джон Ди, несмотря на достаточно внушительные успехи в овладении царским искусством, не был допущен до последних сокровенных пределов. Могу даже, если, конечно, не сочтете эту аналогию неуместной, сравнить достижения Джона Ди с наработками в этой области вашего покорного слуги. О, да. Последний чертог проходят только те, кому ниспослано свыше Божье вдохновение и никак иначе.
– Замечательно. И смею вас уверить, ваша скромность при данном признании не претерпела ни малейшего ущерба, ибо главное (незаметно я перешел на способ изъяснения моего собеседника), что вы имели целью не выпячивание собственных заслуг, но подтверждение решающей роли в этом Божьего произволения.
– Признаюсь вам, мой молодой, но чрезвычайно образованный друг, давно я не вел столь полезные и приятные диспуты и с каждой минутой наш с вами обмен мнениями нравится мне все больше и больше.
– Взаимно, – ответил я и чуть было не добавил «коллега», но вовремя осекся, – В таком случае поделитесь со мной, если сочтете нужным, конечно, вашими соображениями по поводу того, зачем нужно тогда столь изощренно зашифровывать эти записи, использовать при их написании множество причудливых аллегорий и пользоваться при этом услугами эзопова языка, если тем, кому и так пути-дорожки в сию заповедную страну заказаны? К чему эти дополнительные меры предосторожности и не являются ли они чрезмерными.
– О, нет, мой друг, никоим образом, – он поискал глазами предмет, на котором его объяснение оказалось бы более наглядным, – Так вот же вам отличный пример, видите тот столб с электрическими проводами?
– Вижу.
– Вы ведь не будете оспаривать тот факт, что без соответствующего специального снаряжения ни один из желающих не смог бы достичь его вершины?
– Конечно.
– Не смотря на подробную инструкцию по восхождению?
– Да.
– Но желающих подняться на столб, допустим, уверенных, что на вершине его их ждет сказочная награда, было бы хоть отбавляй.
– Думаю, немало.
– И сколько бы рук, ног, а то и шей было бы при этом сломано?
– Вы хотите сказать, что все эти шифровки не для того, чтобы не допустить профанов в святая святых, а для того, чтобы оградить их от опасности, подстерегающей их на этом пути?
– Совершенно, верно.
– Неожиданный поворот.
Собеседник мой притих самоуглубленно с чуть заметно потеплевшим лицом и блуждающей улыбкой на нем, видимо, внутренне очень собой довольный, что, впрочем, характерно для всех людей в подобных обстоятельствах, а не только для алхимиков. После небольшого раздумья, в ходе которого, как мне кажется, некий критический подход, несомненно, свойственный ему гораздо более самодовольного почивания на лаврах, стал вначале уравнивать благодушие, воцарившееся в нем, а после и брать над ним верх, он добавил:
– Хотя справедливости ради, а именно она первая и главная союзница истины, не правда ли, так вот, конечно же, нельзя полностью исключать и некоего несанкционированного проникновения в святая святых, оно незакономерно и неестественно, но повторюсь, по Божьему попущению и таковое может произойти, ему виднее какое испытание на нас наслать в качестве урока и в назидание за нашу гордыню.
– Да, гордыня… Гордыня — несомненно, порок, а в прошлые времена, наверное, царь всех пороков. Сейчас же она мне видится какой-то бесполезной и беспомощной, постепенно сдающей свои позиции, совершенно не соответствующей духу современности, где все подчинено целесообразности. И по этой причине несколько сейчас переоцененной, не находите? Понимаете, о чем я? Вряд ли пустые бутафорские принципы гордеца не были бы, ну вот, к примеру, вами без раздумий брошены на алтарь вашей сверхзадачи, – и, поколебавшись секунду, продолжил, – Как, впрочем, и многое другое.
Сказал и пожалел. Он озадаченно смотрел перед собой и выглядел при этом немного растерянным.
– Мы, кажется, уже пришли. Надеюсь, продолжить наш диалог после того, как вы все же решитесь и откроете свою книгу.
– Не поверите, но я буквально только что подумал именно об этом, – ухватился он как за спасительную соломинку, – Очень рад нашей встрече.
Мы раскланялись, я видел его после несколько раз издали, и он мне показался еще более потерянным и задумчивым, чем при этой нашей беседе. Потом он и вовсе куда-то пропал.
***
Третьим был убийца. Когда он признался, кем является на самом деле, я подумал, отчего же не побоялся он совершить свое признание, но потом стал понимать, что если кому-то из нас двоих и следует опасаться, то точно не ему. У наблюдающего со стороны закрадывалось подозрение, что, скорее всего, перед ним душевнобольной. Весь вид его — ссутуленный, смотрящий вечно себе под ноги и лишь изредка поднимающий взгляд (тяжелый, свинцовый, так не вяжущийся с жалким внешним обликом и суетливостью действий), оттопыренная нижняя губа — ярко-красная, блестящая, особенно заметная с этим его наклоном головы, манера произносить слова, проглатывая окончания, несоразмерно большие узловатые кисти рук, которые он старался прятать в карманы куртки, но им и там было заметно тесно, и там они не успокаивались, продолжая совершать бессмысленные однообразные движения – весь вид призван был подтверждать эту догадку. Кстати, формулировка – душевнобольной — гораздо более отражала суть вещей, чем, к примеру, умалишенный или сошедший с ума. С умом здесь было как раз все в порядке.
– С детства я не мог мириться с несправедливостью. Где-то читал, и мне понравилась эта фраза «справедливость — младшая сестра истины». (Буквально на днях слышал похожее определение, странное совпадение). Но я рос слабым и хилым мальчиком и каждый, кому не лень, мог меня пнуть или дать затрещину, если я имел несчастье оказаться у него на пути. Квартал, в котором я вырос, пользовался дурной славой, не лучше была и школа, в которую я ходил. Везде царил культ силы, я шел из дома в школу мимо забора с выломанными из него рейками, гвозди в которых потом аккуратно выпрямлялись, сами рейки укорачивались под нужный размер и использовались в уличных драках. Но нет, я ни разу не получал такой палкой по лицу, дрались равные между собой для того, чтобы выяснить, кто из них сильнее. Я же был пылью под их ногами, а в пыль можно только плеваться, мочится, выплескивать и размазывать всякую дрянь. Драться с пылью никому не придет в голову, не правда ли. Так вот, все, что меня окружало – камни, вывороченные из мостовой, разбитые затем ими же стекла фонарей и те самые палки с гвоздями — все это будто взывало ко мне — будь сильным. Каждый раз я составлял план, каким именно приемом, неожиданно повалю своего обидчика в ту самую пыль, олицетворением которой я для него и являлся, и как долго на глазах у его дружков буду бить и даже после того, как он перестанет двигаться и стонать, еще и еще… Я буду бить его долго за все свои обиды, за долгие годы унижений. В роли того, на ком я отыграюсь по полной, каждый раз выступал новый мой обидчик, роли все время менялись. Мой план был доведен до совершенства, каждая деталь там имела значение – время, место этого величайшего акта возмездия, кто именно и с каких точек должны будут увидеть и запомнить это. Я выходил на улицу в твердой уверенности совершить задуманное, но какой-то пробегающий толкал меня, я опять падал в пыль и от моей решимости не оставалось и следа. Как же я ненавидел потом себя за это малодушие, наверное, более даже, чем всех моих обидчиков вместе взятых. Вспоминая сейчас детство, я понимаю, что страдания, испытанные мной в столь раннем возрасте, не входят и в какое сравнение с тем, что я испытываю иногда теперь. Я мучился тогда в сотни раз сильнее. Не знаю за что Господь дал мне такое испытание, но даже обычная зубная боль чувствовалась мне тогда гораздо более сильной, нестерпимой и ужасной, чем теперь. Да, я прошел хорошую школу и до сих пор самое страшное для меня — это ощущать себя слабым и беззащитным.
Он говорил, а я вспомнил, что в моем детстве тоже очень часто дрались. Фраза «после уроков поговорим» была дежурной. Непременные зрители, становившиеся в кружок на заднем дворе школы, где в основном и происходили все драки, живо реагировали на каждое происходящее действие. Это пространство сзади школы много на своем веку повидало разбитых носов и выбитых зубов. И даже сейчас, столько лет уже прошло, помню, как ненавидел все это. Но однозначного ответа – хорошо это или плохо – у меня нет. Для металла хорошо, без закалки что за металл? Пластилин. А для людей не знаю. Но я не стал ему рассказывать свою историю. А он тем временем продолжал:
– Скольких я убил? Не так много, как вы можете себе вообразить. Семнадцать или восемнадцать, не помню точно, вернее, всегда путаюсь. Из них всего лишь одна женщина и ни одного ребенка. Клянусь вам, что я никогда не был и не стану причиной страданий ребенка. А женщина… Она сама виновата. Писала мне, как он мучит ее, заставляет заниматься всякими гнусными делами и не отпускает, грозится убить. А потом, когда я пришел и сам убил его, выяснилось, что она все мне наврала. Представляете, она все выдумала ради его денег и когда я вытирал лезвие ножа о носовой платок, вынутый из его кармана, она стояла и с улыбкой смотрела на это. Потом призналась мне во всем и предложила деньги за молчание. Как я пришел к этому? Да просто мне надоело постоянное вранье. Весь мир как тот наш грязный квартал. И все в нем также призывает быть сильным. Сильный достоин уважения, слабый же только презрения и лишь изредка жалости, которая по своей природе ненамного лучше презрения. Сильный добивается в жизни всего, сильные правят миром, им достаются лучшие женщины, их окружают верные друзья, у них рождаются такие же, как они сильные дети. Сила. Только ей позволено вершить правосудие, прямое, точное, как блеск клинка, как разряд молнии, поражающей нечестивца. Мир погряз во лжи. Все эти уловки и ухищрения правосудия в современном мире только плодят несправедливость.
По мере того, как он излагал мне свою теорию, осанка его менялась, плечи выпрямлялись. И даже черты лица разгладились, и оно стало почти красивым. Глаза из-под нависающих бровей смотрели уже не угрюмо, холодный блеск оживил и придал им благородства, а оттопыренная нижняя губа трансформировалась в волевой подбородок.
– Мне надоело ждать справедливости от Божьего суда и от суда людей, гораздо проще самому стать орудием справедливости, просто приходить и вершить справедливость без всяких условий, глупых, ненужных проволочек и лживых ожиданий. Это и есть истина здесь и сейчас.
– А как же тот несчастный, которого вы зарезали по ошибке? Как быть с ним?
Ни один мускул не дрогнул на его лице:
– Я молюсь за него.
– Какому богу?
В первый раз за все время его горящий взгляд остановился на мне и будто ожег:
– Бог у нас у всех один, – удивительно спокойным, совершенно отличным от взгляда голосом произнес он. – Вполне естественно из моих слов у вас может сложиться ложное мнение, что я против всякого смирения. Нет, это не так. Я не против подставления другой щеки, но теперь в нашем мире это ложь. Может быть, это будет истиной будущих поколений людей, гораздо лучше, чем мы, честнее, добрее, справедливее, а то, что в будущем явилось бы несомненным благом, в теперешних условиях безусловное зло. Человечеству надо дорасти до подставления щек. А сейчас — да, сейчас святость — это справедливая сила, не сюсюкающая, не упрашивающая, не развращающая этим, нет — разящая мгновенно и беспощадно. Я тоже верил в то, что подонок сможет сам раскаяться, надо только дать ему время, может чуть подтолкнуть, а дальше уже угрызения совести сделают за меня всю грязную работу. Дудки… Безнаказанность развращает более всего. Именно на почве, унавоженной безнаказанностью, размножается и жиреет вся эта мерзость. Я это проверил экспериментально. После того, как я уже говорил, мне надоела вся эта выдуманная сложность, я просто пошел и совершил правосудие, потом еще раз и снова. За месяц пять убийств, пять жертв на алтарь справедливости. И этого оказалось достаточно, вы не поверите, чтобы мир в пределах, хотя бы одного маленького городка, стал чище. Слухи здесь разносятся быстро. Конечно, я не одолел несправедливость, но она затаилась, она залегла в укрытие и оттуда смотрела на мир своими маленькими заплывшими глазками, в которых был страх.
– И только сильному позволено в этом мире избегать справедливого суда, – достаточно опрометчиво попытался я его уязвить. На этот раз он отнесся к этому спокойно, видимо, тот же самый вопрос был им задан неоднократно самому себе и на него имелся уже наготове выверенный и краткий, как и его правосудие, ответ.
– В чем-то вы правы, сила и справедливость не всегда идут рука об руку. Но кто-то должен соединить эти два начала. Удивительным для меня является то, что до сих пор никто не додумался или не осмелился сделать это.
– Ну почему, может быть, и пытались.
– Ерунда, если бы были серьезные попытки, то в истории непременно должны были остаться упоминания об этом, а их нет.
– Люди много раз затевали создание обществ всеобщей справедливости. А государство при этом должно было олицетворять силу. Так что…
– И все это под соусом коллективного начала. Только единая личность может соединить эти две половинки, сшить их между собой, воплотить этот союз. А не эти сборища мягкотелых амеб с сальными глазками и липкими ручками. Как будто одетые во френчи и отправляя при этом на эшафот росчерком пера множество людей, они становятся сильнее. Или другая крайность — те же амебы, но затевающие сюсюканья и игры в демократию.
– В таком случае, теперешняя форма правления должна видеться вам наименьшим злом по сравнению со всем предыдущими.
– Вы правы, это и есть меньшее зло. Но…
– Что, есть какое-то но?
– Да, – показывая всем видом, что разговор завершен, он на глазах стал видоизменяться, сворачиваться, принимая опять свою первоначальную форму. Закашлялся. Пиджак обвис на его плечах и выпучился сзади выросшим внезапно горбом. Опять вызывающая брезгливость нижняя губа его свесилась вниз, а склоненная голова демонстрировала поросшую редкими волосами загорелую лысину и оттопыренные уши. И только сейчас ставшее заметным синеватое пятнышко между бровей. И отходя уже от меня, брюзжащим также претерпевшим изменение голосом произнес, казалось бы, откуда-то издалека:
– В прайде есть место только одному льву, – повернул напоследок ко мне свою улыбающуюся физиономию, как бы приглашая вместе с ним посмеяться этой шутке.
НАЗОВИ ЭТО АЛХИМИЧЕСКИМ ТРАКТАТОМ.
Невозможно договориться людям, смотрящим на некий, достаточно важный предмет со слишком разных и далеко отстоящих друг от друга точек зрения. Договоренность предполагает сближение позиций. Поэтому для таких людей единственная возможность— договориться по всему, что не касается данного предмета. По поводу же него, думать и считать они будут по-прежнему. А если этот предмет важен настолько, что все остальное на фоне его может считаться второстепенным, есть ли тогда смысл договариваться? С момента нашей последней встречи прошло не так уж много времени, но он с тех пор сильно изменился. Бруно заматерел, приобрел некоторый даже лоск, помятую куртку его сменил аккуратный чуть тесноватый, по последней моде синий в темную клеточку костюм клерка, шевелюра непрочесанных волос превратилась в аккуратную стрижку. Главное, взгляд обрел уверенность, утратил былую затравленность. Спокойную уверенность с нотками превосходства. С самого порога чувствовалась внутренняя готовность его оспорить и подмять мое превосходство, как в высшей степени неактуальное. Во всем, даже в жесте протянутой руки.
– Слышал, ты делаешь успехи.
– Да, новая волна и я в числе организаторов.
– Ну что ж, мои уроки пошли на пользу.
– Да, – он рассеянно покивал, изображая не без удовольствия роль ученика, превзошедшего учителя. Видно, что это ему нравилось и по этой причине роль явно удавалась. Свысока смотреть на того, кем только недавно был вытащен из грязи — тема извечная. Всем воздается по заслугам в этом мире — читалось в его взгляде.
– Итак, Бруно, ты ведь зашел не просто для того, чтобы проведать старого больного человека
– Ну, зачем так, – попытался обидеться он, но у него получилось сделать это вскользь и одними губами, – Зная в каком вы сейчас положении, я пришел предложить вам помощь.
– В обмен на что?
– О, господи, ни на что, просто так. Если хотите и вам легче считать, пусть будет в благодарность за те знания, которыми вы щедро делились со мной.
– Понятно, спасибо тебе.
Он слегка качнул головой – жест, подтверждающий, что это была первая разумная реакция с моей стороны.
– Но человек, состоящий на службе у целесообразности, не может позволить себе совершать бесцельных и бессмысленных действий.
Он вздохнул, закатив глаза. Во взгляде его в первый раз сквознула растерянность. Он колебался и не мог решить, стоило ему еще поломать комедию, или же сдаться и выложить все начистоту. Пришло мое время изображать нетерпение для того, чтобы все-таки склонить его ко второму варианту. Бруно поддался неожиданно легко. Либо не желая заморачиваться и далее изображать перед не столь уж авторитетным субъектом эти церемониальные подпрыгивания и кружения, либо, все же узнав меня достаточно неплохо за время нашего с ним обучения и придя к выводу, что это кружение в данном случае будет нецелесообразным.
– Ну, хорошо, назовем это небольшими и не столь частыми консультациями… более опытного товарища.
– Товарищ — это звучит ободряюще. – Знакомые черты, в том числе остекленевший взгляд, уставившийся в стенку, времен начала нашего знакомства. – Боюсь тебя разочаровать, но я некоторое время назад отверг в целом подобное предложение, исходившее от… – я взглядом коснулся некоей абстрактной точки, находящейся гораздо выше его головы.
– Я в курсе.
– И где логика?
– Вы всегда были сторонником парадоксальных решений.
– Аргумент сильный, ничего не скажешь. Хорошо, но предварительно, сделай милость, введи меня в курс дела. Какие такие новшества были внесены, и какая новая кровь впрыснута в исдохший и начавший смердеть уже труп прежнего лекторства?
– Всего лишь рекомендации.
– Так.
– В основном направленные на то, чтобы максимально исключить политический… А в более общем виде негативный контекст в репликах и высказываниях лекторов, что могло бы тем или иным способом подрывать авторитет и зарождать сомнения.
– Все, можешь дальше не продолжать. Я и сам мог бы догадаться. Да, сомнения — это страшная штука. Просто, если честно, я рассчитывал, что это будет воплощено немного опосредованно и чуть тоньше.
– По этой причине я здесь. Именно эти аргументы были высказаны… Ну, понятно кем. Именно эти, слово в слово, – спесь его начала стекать с него как слой косметики под душем с напомаженной кокотки. Размеренность речи и вальяжность стали уступать место такому знакомому частому повторению одних и тех же слов, сдобренному некоей разновидностью заикания, когда нижняя челюсть совершает ряд судорожных подергиваний перед произнесением слова, начинающегося на согласную.
– Понимаешь, если дело только в этом, вряд ли смогу быть тебе полезен. Даже если захочу. К тому же я уверен, что ты с этим справишься лучше меня.
– Не только в этом.
– Что еще?
– Мы с вами раньше много говорили… Вернее, вы мне рассказывали о том, противостоять или жить в согласии.
– Ну.
– И высший пилотаж лекторства — это именно переход от противостояния к согласию. Он знает об этом приеме и хочет посредством лекторов… Как бы это сказать, популяризировать что ли эту идею. Или даже ввести культ.
– Но это не покорность, здесь иное.
– Да, он говорит, что можно перекинуть мостик. Носители этого в гораздо большей степени вызывают доверие окружающих. А человеку свойственно тянуться к сакральному и если целенаправленно и непрестанно бить в одну точку…
– Все же он наметил себе гораздо больше трех с половиной лет, по-другому и быть не могло. Рожденный противником не терпит сопротивления себе.
– Каких трех с половиной лет? – он спохватился и видно было, что немного даже напуган этой степенью откровенности. Продолжил уже более сухо, – Используются другие доводы. Недовольный человек, противостоящий чему-то, никогда не может быть счастлив. Главная задача сделать человека счастливым. А счастье обрести можно только в согласии. И новая культура лекторства на примерах может прививать это населению.
– Ясно.
– Мне тоже ясно в общих чертах, а вот как именно взяться за это и подойти грамотно.
– И все же, ты что-то подзабыл.
– Что?
– Я говорил тебе, не мог не говорить, что здесь главное не знать и не уметь, а быть. То есть, притворятся не получится. Кажется, ты не до конца понял всю серьезность.
– Почему, помню. Никто не собирается притворяться. Быть, так быть, не вопрос.
– То есть, ты готов ради этого стать другим человеком?
– Еще я не забыл, вы говорили, что люди не меняются. Так что другим стать все равно не получится. Но люди под действием жизненных обстоятельств меняют свои взгляды, какие-то сиюминутные факторы заставляют человека думать иначе, чувствовать, переживать. До какой степени необходимо стать другим? До какой — вот в чем вопрос.
– Ну, здесь все просто, принцип соответствия.
– Не совсем. Упрощаете, видимо намеренно. Цитата из вашей книги, – он открыл заранее приготовленную книгу на одной из нескольких цветных закладок, – Вот, черным по белому. Переход количественных изменений в качественное. Нарастание противоречий до какого – то предельного для данной системы значения и по достижении его переход системы на качественно новый уровень.
– Да? Я уже и сам стал забывать, что написал когда-то. А ты подготовился, молодец. Ладно, что ты хочешь от меня, чтобы я это значение как-то обозначил количественно, в каких, позволь узнать, единицах измерения?
– Или довести до подобного катарсиса искусственно или дать точный рецепт доведения, – бойко закончил он начатую мной мысль будто заранее заготовленной фразой. – Второе было бы идеально. Между тем я понимаю, что только на практике, на поле боя выковывается это оружие.
– Опять не твои слова.
– С чего вы взяли?
– След слизня. Неважно.
– А если по-другому, до какой минимальной степени изменений может доходить человек, чтобы быть способным испытать подобный катарсис?
– Помнится, мы с тобой говорили про размеры этой минимальной для самого носителя разницы. Между тем, что он может в принципе совершить и тем, что совершает. Надо измениться, как минимум, до того, чтобы быть в состоянии совершить.
– А каковы признаки этого изменения? Как я могу их в себе рассмотреть и углядеть? Почувствовать. Или если уж они произойдут, то непременно почувствую, не смогу не почувствовать, так?
– Не всегда. Хороший вопрос, Бруно. В некоторой степени ты становишься другим человеком. А что должен почувствовать другой человек, попав в привычную для тебя, но не для него обстановку?
Бруно молчал, напряженно сощурив глаза.
– Правильно, непривычность обстановки.
– То есть…
– Да, именно. Она не будет казаться совсем незнакомой, но как будто прошло уже много лет с тех пор, и ты смотришь на это все взглядом из будущего. Представь, как спустя время тебе показалось бы все, что сейчас окружает нас в этой комнате. Желтоватой, вечерней с тускло поблескивающей на столе посудой. Гамма цветов, хорошо знакомых с детства или с картинки, выцветшей на солнце и ставшей на ощупь волнистой и ломкой. Той самой, на которой девушка, почти бесплотная, идет по песку, прикрываясь от палящего солнца плоским японским зонтом. Теплая и шершавая подушечка собачьей лапы.
Бруно по старой привычке добросовестно строчил в кажется еще той старой тетради, записывая каждое мое слово, облизывая при этом кончиком языка верхнюю губу (напускной лоск спал, и он превратился опять в прежнего Бруно) и периодически, когда я замолкал, а он успевал за это время записать все сказанное, вопросительно вскидывал на меня глаза.
– Кстати, а как ты озаглавишь эти свои записи?
– Не знаю пока.
– Назови их алхимическим трактатом.
***
– А по большому счету, чего он сделал такого, что до него никто не делал, а? Можешь мне сказать? – не успев войти, Писарро обрушился на меня градом вопросов, видимо созревших в нем за время отсутствия, – Истину, видите ли, упразднил. Ее что, можно упразднить? Тогда грош цена такой истине.
– Вообще нет, а в головах, видимо, можно упразднить.
– А она еще существует и отдельно от голов?
– Он считает, что нет.
– И он тысячу раз прав. А ты, конечно, считаешь, что да?
– Не с той ноги сегодня встал? — решил полюбопытствовать я, но Писарро сделал вид, что не расслышал.
– Перевернул мир с ног на голову. Ну, с таким миром давно пора было что-то сделать. Людей считает за биомассу. В какие времена их считали за что-то другое?
– Какого хорошего адвоката он потерял в твоем лице.
– Да нет, просто надоели уже эти нытики проштампованные. В очередь ведь выстроились, готовы друг другу глотку перегрызть за эти штампики, а получив их и нося гордо и напоказ, отползают в сторону, расслабленно брюшко на колени выложат и давай ныть – ах, как раньше было хорошо и как сейчас тоскливо для их утонченной и истосковавшейся по катарсису души.
– Катарсису? Второй раз за сегодняшний день слышу это слово.
– И кто же первый тебя им попотчевал?
– Заходил Бруно.
– Что этому пройдохе надо?
– Да ничего особенного, предлагал сотрудничать.
– Сотрудничек, тоже мне.
– Кстати, а вы бы прекрасно спелись.
– Нет уж, я как-нибудь обойдусь без подобных подпевал. Ну вот, опять у тебя пустой холодильник.
– Подумал, что на моем холодильнике твоих отпечатков пальцев на порядок больше, чем моих.
– Приду к тебе в перчатках в следующий раз.
Писарро что-то еще обиженно пробубнил, но обида его не могла набрать силу и развернуться во всей своей красе на голодный желудок. Стоя перед холодильником, дыхнул на его матовую поверхность на уровне своего лица и, косясь на меня, демонстративно принялся растирать рукавом.
– Протрешь до дыр, — я отвернулся от этой трогательной картины в пользу спускающихся за окном сумерек, света фонаря и ложащихся от него изломанных теней.
– Хочешь, угадаю, о чем ты сейчас думаешь, во всяком случае тебе вот с этим выражением лица ну очень бы подошли эти мысли? – Блеск в глазах выдавал наличие некоей домашней заготовки.
– Угу, валяй.
Скрупулезно рассматривая содержимое холодильника, и делая небольшую паузу для пущего эффекта, по завершении которой, явно удовлетворенный от увиденного, он тоном экскурсовода в музее древностей:
– Все, слышишь меня, все, что мы видим, слышим, везде, где бываем, наконец, все, к чему прикасаемся, – рукой с бутербродом прочертил невидимую окружность вблизи от той поверхности, которую несколько секунд назад старательно натирал, – На всем оставляем свой отпечаток и все оставляет отпечаток на нас, – так увлекшись, что изменяя при этом своей привычке и стоически воздерживаясь от вкушения взятого уже им наизготовку бутерброда, – И обратного процесса не существует. Стереть не удастся, как ни старайся.
– Но можно попробовать забыть и какое-то время жить с отсутствием, – продолжил я под его удовлетворенное урчание, – Покинуть, к примеру, знакомые места заменить их другими – замена, кстати, самый действенный способ — и в этом состоянии забвения находиться сколь угодно долго, но ровно до той поры, пока не случится проехать близко от забытых мест. Ну или что-то уж очень похожее не напомнит тебе об этом. Тогда произойдет чудо, да -да, ни много, ни мало, чудо, самое настоящее.
– Эх, и горазд же ты преувеличивать, и все ради красного словца.
– А ведь ровно о том же буквально пару часов назад мы говорили с Бруно. И почти теми же словами. Странная перекличка. И про след слизня опять же.
– Какого еще слизня? И прекрати сравнивать меня с Бруно.
– Ладно, не буду. Ну, так вот, чтобы так вспоминать, я согласен забывать. Оно того стоит. Ведь оно не просто предстанет перед тобой в первоначальном виде. Нет, заезженное, примелькавшееся заиграет новыми красками, в этом весь фокус. Иногда я стараюсь при взгляде на привычные предметы представить, какими бы я увидел их после долгого забвения. Это интересно, можешь проверить. К примеру, вот этот цвет нападавшей осенней листвы, сметенной потоками воздуха на обочину и лежащей там неприкаянно в свете ночных фар красноватой подрумяненной корочкой запеченного в духовке мяса, непременно поразил бы меня и оставил странное впечатление.
Он дожевывал слойку и заметно подобревший косил на меня:
– Про мясо красиво, – уголки губ чуть подрагивали в затаенной усмешке, – Хочешь, скажу, что я по этому поводу думаю?
Я предусмотрительно решил отказаться.
И ВЕСЕЛО НАМ В ГОДОВУЮ НОЧЬ.
Поезд, сорвавшийся с насыпи и летящий в пропасть, уже нельзя остановить, существует лишь небольшая пауза, насыпь довольно высока и до того момента, когда он приземлится и, ударившись оземь, разлетится вдребезги, сам со всем своим содержимым и всеми, кто сейчас в нем, замершими в ожидании исхода, есть совсем немного времени. Так вот, с поездом сделать ничего уже нельзя, это финальная точка в его судьбе. Но те люди, что внутри его чрева, они могут каждый по-своему распорядиться выдавшимися им последними мгновеньями. Кто-то успеет помолиться, кто-то вспомнить близких и пожалеть, как мало он уделял им вниманию в вечной суете и понуждении. Кому-то в этот последний миг придет вдруг на ум забытая уже давняя его подлость и, надо же так, вспомнится во всех подробностях и даже успеет промелькнуть смысл, которого он, кажется, даже и не узрел тогда. А сейчас вдруг просто и ясно как на ладони. А кто-то, отталкивая других, может ринуться к выходу в тщетной надежде спастись.
В течение одного сегодняшнего утра несколько раз становился свидетелем совершенно не связанных друг с другом случаев истеричного хохота, на первый взгляд абсолютно беспричинного, и оттого производящего еще более угнетающее впечатление. Два или три раза это были люди в компании, проходящие мимо, а однажды девица в мрачном переулке с размазанной на лице тушью. Увидев меня, она осеклась и замолчала, но отойдя от нее на значительное расстоянии я услышал, как она вновь зашлась в своем смехе. Забытое всеми море, пока я шел вдоль берега, тщетно пыталось дотянуться до моих ботинок и хоть как-то привлечь к себе внимание. И не смотря на всеобщую унылость, подавленность и погоду под стать — серую и промозглую — несмотря на какую-то протянутую в душе нить тоски и грусти… А осень пахнет стариной. И эта тревожность, разлитая в воздухе, наложенная на осеннее умирание природы, являлось причиной, как ни странно, внутреннего покоя. Создавая умиротворяющий эффект, подобный тому, когда на улице ненастье, а ты дома зарываешься в теплое одеяло с головой. Или же как человек, потерявший все. Все, что связывало его с миром, что давало ему уверенность в завтрашнем дне и средства для достойного существования. А попутно налагало ответственность за людей рядом. Что было причиной многих тревог и волнений и заставляло как ослика бежать по кругу, совершать одинаковый набор действий и находить в этом особое удовлетворение. Все это он теряет и налегке продолжает свой путь дальше, удивляясь втайне, почему столь грандиозные потери не прибили его к земле бездыханным, а, наоборот, будто вдохнули новые силы.
Как в одной книжке, помню. «И весело нам в годовую ночь». Нет, ну весело это вряд ли. А ночь – да, годовая. Тревожно и радостно одновременно, как во время затишья перед самой грозой. Воздух наэлектролизован и по этой причине, наверное, более проводим. По нему как сигналы проходят мысли и чувства других людей, находящихся вдалеке. Это заставляет прислушиваться и быть внимательным к этой значительности. Так перед началом концерта музыканты извлекают пробные звуки из своих инструментов, разыгрываются в последние минуты перед тем, как дирижер взмахнет палочкой и по этому сигналу грянет изумительная совершенная и всепоглощающая симфония. Когда я сказал об этом Писарро, он ответил, что есть в этом какая-то глобальная неправильность.
– Человек не должен жить только лишь в ожидании чего-то важного, что должно произойти. А как же тогда здесь и сейчас
– Всю жизнь, конечно. Но сорок два месяца можно перетерпеть.
– Ты взялся помогать Бруно?
– Нет. Пока, во всяком случае.
– Как так, ты же сторонник парадоксальных решений? – съязвил Писарро.
– Ну не до такой степени.
– Что ж, посмотрим до какой, – и он положил передо мной колоду карт, – Сдавай.
– Да и чем принципиально отличаются эти времена, которые принято величать последними, от каких-то других, ну там предпоследних или предпредпоследних, – Писаро хмурился, глядя в свои карты и делая веер из них перед глазами то шире, то хитро щуря глаз и сдвигая их, оставляя между ними минимальные щелочки, будто кто-то за его спиной мог подглядеть, – Считается, что сейчас падение нравов достигло своего предела. Ерунда полная. Нет, ну вправду, разве в прошлом веке с двумя мировыми войнами, с его грандиозным пренебрежением к человеческой жизни и небывалому обесцениванию ее, разве тогда люди были нравственнее? Или в средние века…
– Ага, с крестовыми походами, инквизицией.
– Вот видишь. Про античные времена и вовсе говорить не приходится.
– Изрытые оспой калигулы.
– Это откуда? Знаешь, мне кажется, степень или коэффициент, если его можно как-то исчислить, назовем, нравственного совершенства или несовершенства, как угодно, во все времена был примерно одинаков и сейчас не сильно отличается от прошлых эпох.
– Ты рассчитываешь, что я буду спорить с тобой, а я на это раз соглашусь. С небольшими отклонениями в ту или другую сторону, но это уже в пределах допустимой погрешности. Но чем-то все равно эти времена отличаются от предыдущих.
– Ну и чем же? – голос его стал тише, протяжнее, он как будто бы повторял про себя понравившуюся, звучавшую в голове мелодию. Первый признак, что вытянул стоящую карту. Сейчас должен припечатать ею эффектно так, что другие под ней подпрыгнут. Ну вот, так и есть.
– Ты вроде раньше брал уроки актерского мастерства, нет?
– Кто тебе рассказал эту чушь? Никогда.
– Нет?
– Да чтобы я занимался подобной ерундой…
– В таком случае ваша карта бита, сударь.
Он застыл на полуслове с открытым ртом, пытаясь осмыслить каким таким коварным приемом я обратил в прах все его тщательно вынашиваемые планы. Выражение неподдельного трагизма на его лице длится от силы секунду, но и этого достаточно для того, чтобы получить поистине эстетическое удовольствие.
– Вот только ради этого момента стоит с тобой играть.
Не совсем еще придя в себя, Писарро с плохо скрываемым разочарованием сгребает в кучу рассыпанную по столу колоду.
– Может, хватит?
– Нет уж дудки, реванш.
– Как знаешь. А отличаются они… ты слушаешь меня?
– Я весь внимание.
– Отличаются сужением коридора возможных следствий от прошлых причин.
– А попроще можешь? Хотя, что это я… Попроще — не твой конек.
– Вот смотри, вначале каждого цикла предопределенность имеет свое минимальное значение, а свобода выбора, наоборот, наибольшее. По мере прохождения цикла эти противоположности вначале уравниваются, а потом к окончанию его меняются местами.
– На, сдавай сам. Всегда больше везет, когда сдают другие. Ну и что?
– Соответственно уменьшается число возможных следствий от прошлых причин всех событий данного цикла.
– Нет, сегодня явно не мой день.
– Коридор следствий сужается до того предела, пока в нем не останется всего лишь одно возможное следствие. Исход. Квинтэссенция всего, что было до этого. Еще за мгновение до этого можно хоть как-то изменить ход и качество следствия, а спустя его уже никак. Это единственный вариант безо всякой альтернативы. Момент истины.
– И что дальше?
– Дальше окончание цикла и начало нового. Но уже не для нас.
– Прискорбно, прискорбно, – опять знакомые нотки непризнанного гения, музицирующего на природе. Чувствую, что сейчас мне придется изображать растерянность и разочарование.
– А вот, нате вам.
– Ах ты, злодей, воспользовался тем, что я отвлекся на разговоры.
– Нечего отвлекаться. Вот еще, извольте скушать. А вот это на десерт, – Писарро поднялся во весь свои исполинский рост, смахивая, как обычно, на пол крошки с помятых брюк и тщетно пытаясь хоть как-то скрыть выражение довольства на расплывшейся физиономии.
– Как мало надо человеку для счастья. Надо бы не забыть дополнить этим примером свою коллекцию простых рецептов счастья.
– Я думал, ты только картины коллекционируешь. И много насобирал?
– Да прилично уже. Этот будет вторым
– Охо-хо, аж вторым, прямо скажем, не густо. А какой первый?
– Когда меня, к примеру, друг мой Писарро, одолевает бурная деятельность, спустя время обязательно начинает грызть комплекс, что становлюсь каким-то бездуховным. А когда наступает затишье во внешней жизни, и появляется возможность заниматься вопросами внутренней, начинает укорять совесть, что я такой бездеятельный и ленивый.
– Начинаешь, как всегда издалека.
– Да, и по этому поводу могу поделиться с тобой достаточно незамысловатым приемом, позволяющим почувствовать себя ненадолго счастливым. Недолгого да, длящегося от силы мгновение, разве существуют на свете рецепты долгого счастья? (о, та долгожданная пустота во взгляде, знаменующая размышление). Так вот, в состоянии смешанном изможденности и удовлетворения собой от всего навороченного за день, и уже после душа и, вкусив обильного ужина по причине того, что он же по совместительству был и обедом и намазав помидорного цвета обгорелое на солнце лицо как и положено кефиром (где, ну где и когда в последний раз ты так работал, в каких каменоломнях?), выпивая третий по счету стакан чаю не менее жадно, чем первые два, со странным упорством не желая поддаваться разморяющей истоме и оказаться уже, наконец, на прохладных простынях, отодвигая эту перспективу и наслаждаясь пока лишь предвкушением ее. И в этот момент нужно всего лишь вспомнить то самое состояние укорения себя в бездействии.
– О, как ты завернул. Это ты про свои упражнения с лопатой?
– Не только. Любая завершенная удачно работа имеет терапевтический эффект. Хотя бы ради того надо научиться делать что-то собственными руками, чтобы после, сдерживаясь недолго и поддаваясь наконец искушению, отойти и со стороны полюбоваться результатом. Это же особое удовольствие, согласись. (Фирменное пожимание плечами). А вот еще по поводу делания чего-то и результатов его. Допустим, получается, но с переменным успехом, и для большего постоянства и гарантированного результата, не зависящего от каких-то сиюминутных, косвенных, не связанных напрямую с процессом делания факторов, принимаешься выявлять некоторые закономерности для того, чтобы на их основе создать алгоритм и осуществлять контроль за всем процессом, руководить им, и кажется тогда уже, что дело в шляпе. А в итоге результаты оказываются гораздо хуже, чем когда просто делал это неосознанно. Странно, да? С тобой, бывало, такое?
– Нет. Ты разве не знал, я категорический противник всяких алгоритмов.
– Опять наговариваешь на себя. Так что, реванш?
– Нет, знаешь, пойду. Что-то я засиделся.
КАКТУС ОПУНЦИЯ.
– Ого, да у вас здесь катакомбная церковь. А вы глава, по-видимому, этой тайной общины? Сухонькая старушка быстро прибиралась в небольшой комнате и никак не отреагировала на мои слова, пропустив их мимо ушей. Звала ее бабка Лида, и она всем здесь заправляла. В подвальном помещении было душно от множества горящих свечей и отсутствия всякой вентиляции.
– А что будет с вами, если власти засекут ваше собрание?
– В соседнем городе была такая же тайная церковь, – заговорила ее помощница помоложе, подняв на меня раскрасневшееся от работы или духоты лицо, – Явились прямо на службу. Всех забрали и до сих пор ни слуху, ни духу, выпустили только одну слабоумную Изольду. Какое-то время она жила еще здесь, потом по слухам перебралась в Льеж.
– Кто-то донес, выходит?
– Мир не без добрых людей. Так, что держи язык за зубами, — это уже вмешалась сама бабка Лида.
– Вы уж предупреждали меня, я в курсе.
– Вас предупреждай, не предупреждай, в одно ухо влетает, в другое вылетает.
Раздался условный стук. Помощница бабки Лиды побледнела, осторожно подойдя к двери, тихо проворила что-то стоящему за ней. Получив ответ, она отодвинула, помучившись немного, тугую щеколду и в помещение вместе с порцией прохладного свежего воздуха ввалился высокий рыжеволосый по виду похожий на викинга в засаленной робе камуфляжных тонов и стоптанных, запыленных и приобретших даже некую рыжиту в оттенках самых настоящих кирзовых сапогах. Совершив еще там наверху на площадке перед лестницей земной поклон, он уже было собрался спускаться, но бабка Лида зыркнула на него недобро из-под сомкнутых седых бровей и он, застигнутый врасплох и, видимо, не раз уже пристыженный, безропотно снял сапоги у входа и отправился в сторону икон в носках. Старательно обошел все иконы, перед каждой, кланяясь, троекратно крестясь и напоследок звонко и смачно целуя край иконы, причем каждый раз предварительно внимательно изучая и выбирая на иконе подходящий участок для поцелуя, неизвестно, какими критериями при этом руководствуясь. Я посмотрел на свои также успевшие, пока я пробирался сюда, минуя все препятствия, покрыться пылью туфли, но бабка Лида (удивительно это ее умение – видеть, слышать и даже будто читать мысли в какие-то моменты) совершенно не обращаясь в мою сторону и продолжая добросовестно отскабливать заляпанный воском пол вокруг подсвечников, проговорила вполголоса: «Стой спокойно в своих тапках. А это Олаф, — устало кивнула она в сторону истово крестившегося и чмокающего иконы человека, – работник на местной ферме. Коровам хвосты крутит». Тем временем народу прибывало. Пришла семейная пара, по виду и по говору, коренных французов, видимо, в каком-то поколении бывших – но это уже мои догадки – потомков эмигрантов белой волны, и проснувшийся в них голос предков привел их в этот душный подвал. За ними последовал франтоватый малый в узких брючках, обмотанный шарфом поверх пальто, и со спортивной сумкой, с которой он не расставался на протяжении всей службы, по виду обычный клерк (вот уж точно кого сложно было заподозрить в религиозных наклонностях). Но это был не последний раз, когда мне суждено было удивляться в тот вечер. С видом скучающих во время посещения модного бутика, вошли две дамы, обе в белых коротких шубках с излишеством макияжа на лицах, но покрытые полупрозрачными тонкой вязки довольно изящными платками. С некоторым злорадством я проследил за бабкой Лидой, пытаясь отыскать ожидаемую ее реакцию на появление подобных особ, но ошибся в своих ожиданиях. Последним зашел мужчина средних лет немного развязный в движениях (я позже понял причину этой развязности) с взлохмаченной головой, смотрящий на окружающих так, будто в каждом видел знакомого, и все это в некоем противоречии со строгим серым пальто, безупречными ботинками и клетчатой кепи аля шерлок холмс, которую он держал в руках, но самое главное с роскошным черным кожаным портфелем, изобличавшим в нем никак не меньше начальника местной префектуры. Вошедший оглядел всех, кто был в храме и, наткнувшись взглядом на меня, приветливо кивнул и даже, кажется, собирался перекинуться парой фраз, но я отвернулся в тот же момент, лихорадочно вспоминая, где я мог видеть этого господина. Он действительно показался мне знакомым и, памятуя о предостережениях бабки Лиды, я полный недобрых предчувствий, стоял и перебирал в памяти обстоятельства, при которых мог бы с ним встретиться. Вспоминать пришлось недолго, буквально секунд через пять я понял, что этот господин довольно часто попадался мне на глаза — то по дороге к моему любимого магазину, то на площади возле ратуши. Да-да, точно, везде он был вот с этим своим черным портфелем, везде создавал впечатление бесцельно болтающегося и запомнился мне именно этим своим странным поведением, никак не желающим вязаться с солидным обликом. Пока я обдумывал дальнейшие действия по разоблачению затесавшегося провокатора, рядом опять откуда не возьмись прошаркала бабка Лида и опять так же вполголоса себе под нос пробурчала: «Да говорю же, успокойся, это наш человек, он тебя проверял». Видимо, ее услышал не только я, но и тот, кто последние несколько минут был объектом моих страшных подозрений, потому, как после этих слов, он повернулся ко мне, во второй раз приветливо улыбнулся, обнажив желтоватые, не очень здоровые зубы, и согласно покивал. Потом началась служба. Потрескивая, горели свечи, отбрасывая причудливые тени на скромное убранство храма — низкие своды, обклеенные какими-то фривольными обоями с блестками, на которых вместо росписей висели вырезанные из календарей, журналов, еще Бог весть откуда, фигурки святых и сценки из библейских сюжетов. Прямо передо мной расположился Олаф. Всю службу он простоял на коленях, громко повторял отдельные места молитв и периодически прикладывался лбом о каменные плиты пола так, что стекла висящих на стенах икон позвякивали, а священник осекался на полуслове. При этом я очень сильно жалел о зоркости и несговорчивости бабки Лиды, заставившей его снять с себя сапоги и остаться в одних носках. Стоящие поблизости — кто-то сразу, кто-то, потерпев немного, но в итоге все же сдавались и отходили в стороны, образовав позади него пустое пространство. Не знаю, тянет ли на полноценный предмет гордости тот факт, что я ретировался последним. Отойдя на безопасное расстояние, неожиданно оказался совсем близко от моего нового знакомого, того самого, взявшего в привычку мило улыбаться мне при встрече. Следующие несколько минут мое внимание уже было приковано к нему. Дело в том, что все время стояния в храме, он совершал странный ритуал, смысл которого я безуспешно пытался разгадать. Поставив аккуратно на пол свой черный саквояж, в такт голоса, читающего псалмы, он делал несколько шагов вперед, замирал на месте и в таком же ритме отходил назад опять к стоящему на полу портфелю, находясь при этом в состоянии какого-то сомнамбулического транса. Спустя мгновение все повторялось вновь. Вид его был столь необычен, что у меня опять возникло желание отодвинуться, но взглянув в сторону единственно свободного места в тесном подвале, я решил все же остаться. Когда служба уже закончилась и все немногочисленные посетители, получив благословение и вкусив по кусочку пресной просфоры, пропитанной кагором, толпясь у выхода, по очереди покидали помещение, он, нахлобучив у двери кепку и обратив ко мне немного заспанное лицо свое, опять улыбался детской, открытой и доверчивой улыбкой.
***
«Кактус опунция или заячьи уши», – отвечала она скороговоркой, проследив за направлением моей руки. Не знаю, что толкнуло меня на сей раз подойти к невзрачной женщине, торгующей на перекрестке искусственными цветами ядовитых неестественных оттенков, свернутых из бумаги, видимо, ею же самой. Рядом стояло несколько горшков с живыми растениями, на один из которых я и указывал ей пальцем. Много раз натыкаясь на нее взглядом, я проходил мимо, достаточно часто она была занята разговором, товар шел бойко, несмотря на жалкий его вид, а может, наоборот, благодаря ему. Настоящие цветы в это время года, да и вообще теперь, становились все больше диковинкой и этим нелепым пародиям, видимо, как-то удавалось оправдывать свое назначение и согревать душу, стоя в вазочке хмурыми долгими вечерами. Кукольно накрашенные розовым губы ее, областью накрашивания далеко выходящие за граница природных своих очертаний, при разговоре заметно дрожали на свежем ноябрьском ветру, на не по сезону соломенной шляпе трепались такие же бумажные кладбищенские цветы. На перчатках было отрезано по три пальца, оставались нетронутыми лишь мизинец и безымянный для того, чтобы удобнее сворачивать и запаковывать цветы и отсчитывать сдачу. Вышедшие уже было совсем из обихода наличные деньги, в последний год опять обрели популярность в народе. Кого-то она мне напоминала, но кого — никак не мог припомнить. Прежде, чем заговорить о том, ради чего я и подошел к ней, я указал на цветы: «Флоксы, лилии, ну и, пожалуй, пару вот этих роз». Розы были самые уродливые из всех, их давно никто не брал, так давно, что они успели выцвети на скупом осеннем солнце. Она оживилась и, выдернув из общей охапки выбранное мной, потрясла, покрутила, осматривая с всех сторон, придала напоследок проволочному стеблю более плавный и походящий на естественный изгиб и представила мне все собранное в букет вместе с улыбкой своих кукольных губ для последнего завершающего подтверждения. Я кивнул и она, завернув все в достаточно приличную органзу, вручила мне, а, приняв от меня деньги, некоторое время шевелила губами, совершая в уме несложные арифметические вычисления. Пряча их в карман, она даже попыталась изобразить книксен. Я уже было собрался отходить, спрятав под мышку злополучный букет, но неожиданно для самого себя выпалил, обращаясь к ней, отвернувшейся уже и совершенно утратившей интерес ко мне:
– Простите, но вы кажется, собирались переехать в Льеж, разве нет?
Она удивленно уставилась на меня и стала сразу заметна сеть мелких морщин вокруг ее глаз.
– У меня все документы в порядке, – засуетилась и кинулась открывать молнию маленькой сумочки, висевшей на шее, но ту, как назло, заело.
– Да нет же, – попытался я ее успокоить, – Я никакого отношения, поверьте… Не так давно и совершенно случайно имел разговор, в котором вскользь было упомянуто ваше имя. И вот проходя и услышав, как вас однажды назвали Изольдой. Ну, в общем, простая догадка. Вы ведь та самая Изольда?
– Да, я Изольда, – она, кажется, не поверила мне, не с той уже интенсивностью, но продолжала подергивать предательскую молнию.
– Ну честное слово, как вам доказать еще? Вот, смотрите, – я подтянул вверх рукав пальто, оголив правое запястье, – Видите, чисто.
– Тссс, – глаза ее еще больше округлились, – Что вы, тише, верю-верю. Только тише, – забормотала она испуганно, озираясь по сторонам, – Что вам нужно?
– Да ничего особенного, я же говорю, услышал ваше имя и подошел узнать та ли эта Изольда.
– А если и та, то что? – видимо мне удалось убедить ее, потому как испуг в ее глазах постепенно стал уступать место холодному упрямству, – И что с того? Что вы меня никак в покое не оставите. Я не хочу больше бояться, не хочу прятаться по подвалам как крыса. Я по ночам кручу эти цветы, продаю, плачу налоги, между прочим, вот с этих грошей, – она стукнула по карману, куда недавно положила полученные от меня деньги, – Я хочу жить спокойно. При любой власти имеет право маленький человек жить спокойно? – она распалялась с каждым словом, видимо я всколыхнул уже давно кипевшее в ней, – Вы мне тут руку свою показывали, я вот тоже могу вам показать, – она резко дернула вверх узкий и длинный рукав тонкого свитера и сунула мне под нос синеющее пятнышко, – Вот, и что? Я не стыжусь, я сделала это и знаю, Господь простит меня. У меня двое детей, но дело даже не в этом. Я не стараюсь вас разжалобить. Не будь детей, я все равно сделала бы это. Я не творю никакого зла. Когда нас забрали тогда в подвале, я не назвала ни одного имени. Никто не верит мне, думают, я предала. Нет, меня выпустили просто потому, что я сама, слышите сама, попросила сделать это. Пусть считают меня безумной. Воображают, что способны противостоять ему. Протест ради протеста. Это их право, а меня увольте участвовать в их убогих спектаклях. Это просто сумасшествие. Нет власти не от Бога, и власть эта в наказание нам дана за наши грехи. Кому было бы лучше, если мои дети остались бы сиротами?
– Да, конечно, конечно, – я комкал купленный букет, стараясь дождаться паузы, чтобы ретироваться. Неловко было уходить, сопровождаемым вдогонку звуками ее хриплого голоса, – Да, дети, конечно. Но не будь детей, все равно бы…
– Что? – осеклась она.
– Просто вы сами только что сказали, что даже, не будь детей, все равно поступили бы также. Ну, из идейных соображений.
Она хотела мне что-то ответить, но тут к ее прилавку приблизилась пара средних лет, и она переключилась на них. Вначале с тоскливым видом, но постепенно отходя от разговора со мной, и уже с жаром принялась расписывать им преимущества и особенности своих чудесных цветов.
***
Придя домой, отправил цветы туда, где им и положено быть — в карминовую с серебристыми разводами вазу. И проходя несколько раз мимо, натыкаясь на них взглядом, вынужден признать, что эти нелепые создания рук человеческих действительно несут в себе непонятное тепло. Налил чаю, сел и почувствовал, что заболел. Обычно в таких случаях выпиваю ударную дозу противовирусных вкупе с витаминами и на утро нет никакого напоминания о болезни. Но сейчас раздумал лечиться подобным образом. Отчего-то захотелось поболеть. Мне вообще нравится, когда у меня температура. Нравится, как минимум, по двум причинам. Во-первых, это удивительное чувство покоя и уюта. Не знаю, на чем это замешано. Непринужденность и беззаботность. При температуре лучше всего получается быть здесь и сейчас, не в планах на будущее и не в воспоминаниях. Повышение температуры концентрирует и заостряет внимание на собственном ритмично постукивающем теле, отдающем в виски как метроном, отбивающий секунды существования. Когда удобно не распыляться, но расставить все в себе по полочкам. Свернувшись калачиком, зная, что через некоторое время эта поза превратится в постылую и будешь жаждать поменять ее на новую, но у тебя пара минут, в которые есть только ты и покой – горячий, сухой, пахнущий стираной простыней. Покой, балансирующий на грани яви и сна и не впадающий ни в одну из этих крайностей. Позволяющей не как-то там подсознательно или, как обычно, зацикливаясь на чем-то само собой разумеющемся, нет, чувствовать себя очень отчетливо в своем большом и горячем теле. Вторая причина, по которой мне нравится болеть с температурой, не так экзотична, как первая. Она заключается во всего лишь неизбежном выздоровлении, которое за этим должно последовать. Удовольствие выздоровление, по моему мнению, одно из главных удовольствий человека. И это стоит того, чтобы переболеть. Идущий налегке не почувствует легкости так, как чувствует ее только что скинувший тяжелую ношу. Буквально на несколько минут. Важно еще не проспать их, не оказаться в этот момент спящим. Не полного выздоровления, нет, до него еще далеко, но прохождения кризиса, видимо, тогда организм, справившись с главной угрозой, прежде чем продолжить и далее свою работу, может дать себе небольшую передышку. Нет власти не от Бога. Передо мной ее глаза в мелкую и рельефную, будто нарисованную акрилом, сеточку морщин. Нет власти не от Бога. Бумажные цветы вокруг нее вытягиваются, закручиваются, превращаясь в черные и фиолетовые змеи и вращаются вокруг нас все быстрее и быстрее, так, что захватывает дух.
***
– Ого, да ты, дружище, весь горишь, – сквозь плотные шторы пробивается дневной свет, Писарро склонился и прямо перед собой вижу его огромный небритый подбородок, – Где это тебя так угораздило, мокрый весь как мышь.
– Почему мыши обязательно должны быть мокрыми?
– А не сварить ли грогу, – задается он вопросом скорее себе, чем мне. И отходя уже пропевает баритоном, – Ане-сва-ри-тьли-гро-гу-шалу-нья-ии-за-бель.
Через мгновенье я слышу его уже гремящим посудой.
А захочешь ты прожить просто, расслабленно, уютно, без сквозняков и вечных сомнений. Все для этого есть, все предусмотрел, везде подстраховался. Да не будет тебе этого дано. Ишь, чего удумал. Борись, перемалывай, жертвуй, терпи, переноси, мучайся, уязвляйся, прикусывай язык, мирись. Идеального захотел? Нет уж, дудки. Взрастай и благодари, что в этом месте от тебя взялось, а не в каком другом. Не надо только делать вид, что это тебя удивляет. Ведь ты привычен к этому, не так ли? Гораздо удивительнее было бы, если бы все шло как по нотам, точь-в-точь как напланировал. А еще удивительно, как на фоне таких эпохальных событий можно болеть простудой и несварением желудка, заниматься местечковым саможалением и получать удовольствие от милых мелочей, вроде свежего кофе по утрам. Имеет ли право маленький человек жить спокойно? Вот вопрос. Не геройствовать, не рвать жилы, не совершать всяческого другого над собой насилия, а попутно и больших подлостей, не желать никому смерти, а равно и неизлечимых болезней с осложнениями. Просто спокойно жить. Есть у вас ответ на этот вопрос?
НА СТАДИУМЕ.
Ветер за окном усиливается, уже хлопают какие-то плохо приколоченные железяки на крыше. Деревья сопротивляются его порывам из последних сил, каждый следующий оказывается сильнее предыдущего, а паузы между соседними порывами становятся все меньше. Звук, даже приглушенный стенами, представляется чрезвычайно упругим и почему-то имеющим форму клубов дыма. Вдруг из просто шумного и глухого в какой-то момент он перерастает в гвоздящий гул турбовинтового лайнера. Из соседней комнаты слышится звон разбитого стекла. А потом еще и еще. Гул становится невыносимым. Шторы мгновенно улетают в раскрытые окна. Падаю на пол, успев заметить, как на улице в свете непонятно как сохранившегося фонаря деревья валятся как подкошенные, одно за другим. Все здание начинает вибрировать, пол подо мной приходит в движение и вздымается колом, упругие паркетные доски, находясь в зацепление друг с другом, ломаются не сразу, вначале изгибаются, трещат, лак больно мелкими острыми частицами впивается в руки и, наконец, с оглушительным треском лопается первая и за ней крошатся на продольные длинные щепы другие, расходясь лучами от вершины хребта к углам комнаты. Успеваю отскочить, и вывороченная из стены балка вместе с куском кирпичной кладки устремляется к потолку. Рушится за спиной мебель, с грохотом и звоном падает посуда и все это по гладкому искривленному паркету несется в мою сторону, но по дороге, натыкаясь на поднятые доски, сметает их, но замедляется, заворачивает в сторону и вдруг ныряет в так кстати образовавшийся провал. Прямо из дыры от вывороченной балки вверх по стене на моих глазах в направлении потолка проходит похожая на молнию трещина. Она расширяется, сыплется пылью и маленькими камешками и в тот момент, когда она достигает потолка и начинает свое путешествие по нему, справа и слева от нее возникают множество таких же, но растущих гораздо быстрее, я стою и как зачарованный смотрю, как части стены, разделенные трещинами начинают медленно клониться в мою сторону, листы сухой штукатурки с потолка лопаются, но остаются висеть на обломках каркаса, почти не оказывая им сопротивления. Я кидаюсь к лестнице и ровно на то место, где только что был, грохается стена вместе с остатками окон и какими-то фрагментами мебели, потолочных светильников, кусками лепных карнизов. Лестницы в том виде, в каком я привык ее видеть, уже не существует, верхний пролет обрушился, но промежуточная площадка и нижний пока целы еще в клубах пыли. Я размышляю ровно секунду, отталкиваюсь и лечу вниз, приземляюсь на скользкие от пыли ступени, успеваю подумать, что приземлился на редкость удачно, но неодолимая сила тащит меня вперед, я падаю на спину и бьюсь головой о ступени. Просыпаюсь наутро и вижу, что дом мой в целости и невредимости. За окном ярко светит солнце, ветер почти утих и только валяющиеся на земле поломанные ветки напоминают о ночной непогоде.
– На тебя падали когда-нибудь стены?
– Стены? – переспросил Писарро, ничуть не удивившись моему вопросу и уже было собрался вспоминать все ситуации в своей жизни, связанные с обрушением стен, сосредоточенно устремился взглядом вдаль, но, спохватившись, глянул на меня сердито, – Какие еще стены? Сегодня, к твоему сведению, прямая трансляция.
– Футбольного матча?
– Хуже, открытого суда над теми двумя, ну, теми… Готовившими очередное покушение. Вроде бы всенародно, при всем честном народе собирается их помиловать.
– Так это уже второе покушение?
– Да какое там второе, уже со счету сбились. Так вот этих бедолаг вычислили, ну и успели задержать. У них еще имена какие-то странные. Илия и Енох, кажется так. Вроде библейских. Хотя, скорее, псевдонимы такие себе ребята взяли.
– А каков смысл всего этого действа?
– Ну, я же говорю – оправдать, но всенародно. И с позором, чтобы другим неповадно было.
– Обычно чтобы другим неповадно было, всенародно наказывают, а не прощают. Посмотрим. Но ты не ответил на вопрос, падали на тебя стены?
– Да не падало на меня никаких стен, еще чего не хватало. Можно подумать, на тебя падали.
– Было дело. И по этому поводу одно наблюдение. Если стоишь под стеной и ничего не предвещает неожиданностей, но вдруг откуда-то сверху на тебя начинается сыпаться пыль или мелкий песок…
– То, что тогда?
– Тогда беги без оглядки.
– Непременно воспользуюсь твоим советом.
– Так говоришь, сегодня трансляция…
Судя по картинке, на стадионе яблоку негде было упасть. Народ за все время истосковался по подобным мероприятиям.
«Повторяю еще раз, хотите ли вы теперь, при таком скоплении людей и, опять же, учитывая, что все ведущие агентства мира…» На слове «мира» была сделана пауза, главное назначение которой позволить эху разнестись эффектно, отразившись от чаш стадиума и вспугнув притаившихся в растущих поблизости тополях голубей так, что те, захлопав крыльями, поднялись в без единого облачка синюю бездну, тем самым усилив и дополнив и без того удавшийся акустический эффект. Камера, совершив облет и зафиксировав исправно и скопление людей, и красивые панорамные виды и даже воспаривших к небу голубей, вернулась опять к высокому помосту в центре стадиума, специально сооруженному для сегодняшнего представления. Помост был разделен на две совершенно равные части и ни одна из них ни размерами, ни положением своим над полем, усеянным неестественного ядовито-зеленого цвета травой, никак не отличалась и не возвышалась над соседней. На одной половине на скамьях сидели два человека. Один из них, по виду совсем уже старик, седой и дряхлый, сидел как бы погруженный в свои думы, и ни крики толпы, ни выразительный голос того, кто сейчас выступал его обвинителем, не могли вывести его из оцепенения. Он был бледен и, казалось, что чувствует себя нехорошо. Второй гораздо моложе своего товарища, огромного роста и могучего телосложения, наоборот, живо реагировал на каждое слово из уст говорящего и то и дело вскакивал, прохаживался по помосту, попутно успевая еще осаживать наиболее зарвавшихся и горластых, стоящих вплотную к платформе зрителей. Одеты они были оба в легкие туники, на ногах — плетеные сандалии, что еще больше производило впечатление постановочного спектакля. Главное действующее лицо сего представления, также обряженный в тунику ярко-синего цвета, стоял в центре другой половины помоста. Выждав паузу, он продолжил говорить.
– Итак, ваши слова будут услышаны во всех концах мира. Надеюсь, вам это понятно. Аудитория ваша много… (пауза) миллиардна. Попробуйте представить. Чего еще желать проповеднику? Мечта, да и только, а для вас она сейчас осуществляется, так вот, хотите ли вы высказать мне в лицо все те обвинения, которые повторяли много раз за моей спиной? Я не буду даже упоминать того факта, что вами готовилось покушение. Для меня это уже рядовое событие, честно говоря, я уже сбился со счету, – крупных планов камера старается избегать, но даже изредка приближаясь и выхватывая подробности лица говорящего, фиксирует беспристрастно полное его спокойствие и всякое отсутствие какой бы то не было неуверенности или волнения, – Нет, я сейчас хочу поговорить о другом. Вы меня в своих проповедях, назовем это так, представляли не только противником Христа, хотя я много раз публично заявлял, что отношусь к нему с большим (еле заметная пауза) уважением, но и противником истины. Так вот, не сочтите за труд, господа, побыть здесь и сейчас в роли истцов и повторить вот сию минуту все ваши аргументы. Я заявляю вам (эхо, мастерски подобранное по тону и громкости звучания, подчеркивает выборочные слова, те, на которых был сделан акцент, усиливает и обрамляет речь говорящего и совершенно не мешает слушать), и пусть все присутствующие будут свидетелями — если вы мне честно и правдиво поведаете обо всех претензиях в мой адрес, ничего не утаив, на которые я, используя мое право ответчика, постараюсь дать вам и, опять же всем присутствующим, ясные и подробные ответы. Так вот, если вы будете искренны и честны без этих вот, – в этот момент он в первый раз вскользь глянул в их сторону и как бы нехотя взмахом руки обозначил движение в сторону сидящего старика, – Надуваний щек и чопорных и высокомерных поз, я обещаю вам, что будете отпущены прямо здесь на все четыре стороны. Да-да, вы не ослышались. И пусть остаются спокойны те мои законопослушные критики, которые попытаются обвинить меня в дешевом популизме (упоминания о неких присутствующих где-то критиках гораздо более многочисленны и убедительны самих объектов этих упоминаний), это не будет ни в коей мере ни актом самовосхваления, ни средством потешить собственную гордыню и самолюбие. Отнюдь. Это будет иметь в первую очередь значение прагматическое, и я бы даже сказал прикладное. Дело в том, что есть сведения и, некоторые надежные источники подтверждают, что за то небольшое время, что два моих недоброжелателя, присутствующие здесь, подвизались на ниве клеймления и осуждения всячески меня и всего того, что я защищаю в этом мире, так вот, они успели обзавестись пусть немногочисленными, но последователями, ну или, скажем, теми, кто, если не полностью разделяет их взгляды, но слушает и внимает им не без сочувствия. Так вот этим замороченным ими простакам и будет направлен в первую очередь этот жест доброй воли. На пороге новых тяжелых испытаний наш долг объединить общество. Они называют себя львами (эта его манера совершать мгновенные переходы от важного государственного в самую обыденность, умение, пребывая в заоблачном, мгновенным падением оттуда камнем преображаться в настоящего, без фальши и позерства, такого, кто понятен каждому) — так вот, господа, я удалю вам ваши клыки — ну конечно образно (обаятельная улыбка) — а кому нужен беззубый лев?
Он обратился к трибунам, и они сразу отозвались, поднялся невообразимый шум. Он ждал терпеливо, делая несколько раз неуверенные взмахи рукой в попытках угомонить кричащих, а после этого принимая (даже нет, не успевая скрыть от набегающей камеры, а именно в этот момент она брала крупный план) благодушную позу совершенного бессилия перед неистовством толпы. В очередной раз рука его была поднята почти также, ну может, неуловимо чуть боле прямее и продолжительнее, но толпа чудесным образом замолкла сразу и вся. Воцарилось молчание, такое впечатление, что на какое-то время даже перестали дышать.
– Итак, – он обратился к двум своим оппонентам, – Мы все внимательно слушаем вас.
Камера тут же перенеслась на другую сторону подиума. На лице старика не дрогнул ни один мускул, он продолжал сидеть в той же позе и со стороны могло показаться, что просто не слышал обращенных к нему слов. Великан, до этого метавшийся словно тигр в клетке, замедлил свои шаги, а затем и вовсе замер в нерешительности. Похоже было, что он не знал, как повести себя теперь, но, бросив взгляд на старика, предпочел по примеру того оставаться безмолвным. Человек на другом конце подиума терпеливо ждал, опершись о балюстраду, он будто забыл про своих противников и занят был некоей мозговой задачей, над решением которой ему вздумалось поупражняться, дабы не терять попусту времени, выделенного на ожидание реакции с того края помоста. Но вот невидимая стрелка отсчитала последние секунды этого отведенного времени. Он встрепенулся, обвел взглядом толпу, которая все это время присутствовала фоном, сохраняя тишину, свел брови, как бы припоминая зачем здесь находится он и в придачу такая масса народа. Потом, вспомнив, прояснел лицом и со словами:
– Ну-с, любопытно послушать, – и наиприветливейшим видом развернулся всем корпусом к двум молчаливым своим оппонентам. Придирчивое рассматривание их со змеистой улыбкой на устах заняло еще какое-то время.
– Друзья мои, – произнес он, не меняя интонации, — Если бы наша с вами встреча и беседа происходила приватно, и в этом во всем не было бы задействовано такое количество почтенной публики, я, честное слово, принял бы ваше молчание как должное. Но при сложившихся обстоятельствах, согласитесь, играть в молчанку, по крайней мере, странно. Не знаю, как это может быть согласовано с логикой и здравым смыслом. Вы жаждали просветить народ, я вам дал такую возможность, любой проповедник на вашем месте дорого заплатил бы за это. Но сейчас ситуация обратная, я сам вам готов приплатить. Да еще, какую цену. Как минимум, вашей свободы. Как минимум, – уже тише и тоном, в котором проскочили нотки знания, недоступного всем. И вновь возвысив голос, – Кроме того, что это неразумно, это еще и невежливо. Все эти люди, – он обвел рукой, – Пришли послушать вас, зачем же лишать их этой возможности?
Толпа начала осторожно посвистывать и негромко улюлюкать. Увидев, что он вновь заговорил, все сразу затихли, но в этот раз прежний рекорд смены шума тишиной повторить не удалось и, как что-то тяжелое и огромное не может остановиться мгновенно, так и здесь силы инерции не позволили наступить молчанию с первыми словами обожаемого ими оратора. А он не пожелал на этот раз помедлить, для того чтобы дождаться тишины. И это уже был достаточно серьезный сигнал. Начало фразы было съедено, различимым оказалось лишь продолжение ее:
– …можете еще немного поупражняться в своем жеманстве, но недолго. Говорить вам сегодня все равно придется.
Если у кого из присутствующих и оставались сомнения по поводу того, услышат ли они сегодня хоть что-то из уст этих несговорчивых товарищей, то после сказанного, они рассеялись как дым по ветру. Опять наступило молчание, но уже более зловещее. Подобный рваный ритм, когда отдельные спитчи, перемежающиеся достаточно длительными паузами, полными тревожных вслушиваний, перешептываний, аккумулирующих энергию для последующих приступов активности, как нельзя более способен нервировать большие скопления людей. Во время этой второй по счету паузы облик его уже не излучал прежней благожелательности. Он ждал целенаправленно и напряженно. Если существует хоть небольшая вероятность не дождаться, то уж точно такое ожидание может представлять опасность для того, кто ждет. Так идти ва-банк, ставя на кон последнее, можно либо имея на руках заведомо небьющуюся карту, либо обладая мастерством непревзойденного шулера. Чем больше тянулась пауза, тем более нарастало напряжение, в конце концов, эта тетива должна была послать стрелу за горизонт. Или лопнуть в руках незадачливого лучника. Он мог бы по собственному желанию ослабить ее, изобразив постороннее движение, неуловимо поменяв позу, чуть смягчив сжатые губы и переведя чуть в сторону немигающий взгляд, и тогда последствия (в лучшем случае, неудачи) были бы не так катастрофичны. Он этого не сделал. Я был уверен, что на сей раз он потерпит фиаско. Но он ждал и дождался. Заговорил старик. По странному стечению обстоятельств именно в этот момент необычайно сильный порыв ветра заглушил его слова, акустика затрещала, послышались стуки и щелчки. Публика заволновалась, человека в синей тунике качнуло, но он остался невозмутим, лишь на мгновение отвлекся и взглянул вопросительно на небо. Значительная часть толпы, проследив за его взглядом и поняв это лишь, как беспокойство в связи с происходящими атмосферными явлениями, не увидела, однако, там в вышине никаких изменений. Ветер вскоре утих, и старик продолжил. Голос у него был глухой и клокочущий, будто ему надо было прокашляться.
– Так что ты хотел услышать от нас? Тебе нужны наши доводы? Но с главным из них, ты и сам согласен. Ты тот, приход кого был предсказан задолго до наступления этого времени. И те, кто предсказывал твой приход, говорили о тебе как о гении из гениев. Не мне судить, но, по всей видимости, они были недалеки от истины. И в искусстве риторики без сомнения ты преуспел.
Он никак не изменил своей позы, все также сидел, склонив седую голову и говорил будто сам с собой, иногда в речь его, наряду с остальными вплетались слова на непонятном присутствующим наречии и тогда он поднимал голову, переглядывался со здоровяком, который все это время стоял рядом, не спуская с него глаз, тот кивал или что-то вполголоса говорил ему, склонившись к уху, и тогда он продолжал дальше уже на всем понятном языке.
– Все эти люди, готовые слушать тебя и верить, конечно, они увидят истину в твоих словах. Ведь они ждали тебя, призывали в сердце своем, – в первый раз старик обратился непосредственно к стоящему с отсутствующим видом человеку в синей тунике. Тот в ответ всего лишь вскинул брови, сохраняя безучастность и старясь скрыть под всем этим еле заметное разочарование. – Поэтому я не вижу смысла, соглашаясь в главном, спорить по мелочам. Я понимаю, что ты хочешь от нас доводов и обвинений в свой адрес, бурю, стихию, и чтобы все это в итоге эффектно разбилось о выстроенную тобой систему логики. Выходит, не смогли тебе в этом подыграть.
Мы с Писарро переглянулись — ого, какие обороты речи. Такое впечатление, что в течение этих нескольких минут ему удалось вспомнить когда-то давно позабытое. Учиться так быстро невозможно, только если оживлять в памяти.
– Ну да, ряженые, как и предполагал, – пробубнил Писарро, не отводя глаз от экрана, – Все становится на свои места. Создать кукольных врагов, чтобы потом геройски их победить.
– Но кукольные враги так себя не ведут. Да и не победил он их нисколько, скорей наоборот.
– Но этого никто не поймет. И, кстати, это его решение отпустить их с миром, теперь очень хорошо вписывается в общую картину и увязывается с логикой сюжета. Не находишь?
Писарро так скоро удалось убедить самого себя, что ему стало неинтересно. Поймал на себе его кислый взгляд. Он вздохнул и с видом Шерлока Холмса, скучающего оттого, что ему удалось разгадать все преступления мира, засобирался домой. Досматривать представление мне предстояло в одиночку.
– А что касается твоего предложения освободить нас и явить милость, то неужели ты всерьез считаешь, что, если Богу было неугодно, предал бы он нас в твои руки? Спасаться нам так негоже. Уж не обессудь, – даже какое-то подобие улыбки промелькнуло на лице говорящего, он еще больше склонил свою голову, как бы показывая этим, что разговор закончен.
Колышущееся море толпы разрезала еле заметная пунктирная линия, то пропадая, то появляясь вновь, упрямо продвигаясь от края чаши стадиума к его центру, туда, где был установлен помост. Это охрана отправилась в путь, чтобы сопроводить пленников обратно. Когда они была на половине пути до своей цели человеческое море подернулось рябью, сверху стал нарастать вибрирующий звук, источником которого оказался неожиданно воплотившийся и зависший над подиумом вертолет. Тот, за кем он прилетел, дождавшись пока спускаемая сверху лестница коснется помоста в полушаге от него, как бы нехотя поставил на нее вначале ногу, потом зацепился одной рукой. И в этой опасной позе стал медленно подниматься под восторженный рев толпы. Ветер, умеренно вращавший лестницу с небрежно висящим на ней пассажиром, позволял ему даже посылать находящимся внизу приветственные жесты. И долго еще аплодисменты оглашали окрестности.
Спустя буквально полчаса после того, как мы с Писарро распрощались, он вбежал обратно в дом, возбужденный и побледневший. Вернее сказать, ворвался как смерч. Лицо его при этом выражало противоречивые чувства, так бывает, когда хотят сообщить срочное и нерадостное известие, но вынуждены сдерживать эмоции, чтобы живость и срочность сообщения не были восприняты как черствость и равнодушие.
– Ты слышал? Хотя, о чем это я, ты, как всегда, пребываешь в вакууме.
– Что случилось? Говори же.
– Случилось. Были растерзаны толпой. И охрана не смогла предотвратить. Да прямо там на стадиуме. Хороший финал.
– Да сядь же ты. Налей себе успокоительного из той бутылки.
Он послушно плеснул себе в бокал:
– Для тебя будто это не явилось неожиданностью?
– Как сказать.
– Хочешь, угадаю, ты уверен, что все подстроено, так?
– Да ну, что ты, нет, конечно, – немного подумав, я потянулся за вторым бокалом, – И если ты продолжишь подобные инсинуации (он и не думал продолжать, сидел себе, напряженно разглядывая пустоту) и вздумаешь, чего доброго, высказать предположение, что еще по маршруту следования охраны, загодя были расставлены провокаторы…
Он встрепенулся:
– Да, и что?
– Я просто рассмеюсь тебе в лицо.
– Парень этот никак из головы не идет (не обращая внимание на мое остроумие).
– Какой парень?
– Вместе с ними погиб один из охранников, молодой парень. В отличие от остальных, он отчаянно сопротивлялся самосуду. Не поверишь, последними его словами были — мой правитель поручил мне защищать их, а я не справился. Все каналы облетела уже эта запись. И сам уже лично даже успел отреагировать. Распорядился наградить. Посмертно естественно. Ну, ты понимаешь.
– Понимаю.
В ОБЩЕСТВЕ ДОСТОЙНЫХ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ.
Сидевшие под мостом, замершие, как рыбаки, не часто меняющие позу, но, когда все же решившие сделать это, переваливающиеся с одного бока на другой с замедлением и покряхтыванием, совершенно равнодушные к присутствию кого-либо поблизости, ну, во всяком случае, так кажется, но чутко улавливающие любой шорох в отдалении и даже на том берегу. Ужасно заразна эта их модель поведения, побыв немного с ними, ловишь себя на том, что начинаешь двигаться и дышать так же, как они, ну и, наверное, думать тоже. Это комфортное пребывание в длительных провалах между редкими нарушениями ничегонеделания и почти ничегонедумания затягивает не на шутку. Не спрашивайте меня, что я делаю в компании этих людей. Уютно расположивших свои смрадные тела с начальными признаками гангрены и трофических язв больших пальцев ног от хронического немытия и диабета в теплом облаке покоя, защищающего даже от боли, прикрыв различные части этого тела рваными, но удобными обносками, как второй кожей, и изредка выуживая из них с матовым, сферическим, будто светящимся изнутри ногтем закопченный указательный палец для того, чтобы сладко и растягивая удовольствие, почесать в волосах или поковырять в носу, но чаще разумно и экономно совмещая эти два действия. Да, я периодически хожу под мост и мне нравится здешняя публика. Ну если только запах… Но без этого меня сложно было бы выгнать отсюда вообще. И что же хорошего в ней? Вряд ли где-то еще мне встречалось отношение, подобное… Сложно даже подобрать слово. Отношение, исполненное настоящего, не притворного уважения к себе и окружающим. И чувства достоинства, да-да, как ни странно, достоинства. Рассеянный взмах рукой и усмешка — уже нонсенс, перебить другого, когда он что-то говорит — из области невозможного. Недобрый взгляд – сложно даже представить. Их взаимные отношения — проекция этих невесомых, но ужасно мягких облаков, на которых они пребывают большую часть своего времени.
Как-то я решился:
– Неужели столь достойным джентльменам тяжело привести в порядок свое тело и мыть его хотя бы пару раз в месяц?
Пауза длилась довольно долго, так, что я стал сомневаться, что получу какой-то ответ. Но нет, бодрый голосок в сопровождении звуков заворочавшегося в тени моста мешка с клацнувшими о камень мостовой каблуками торчащих из него ботинок при перевертывании с одного бока на другой, доброжелательно и, как мне показалось, даже немного снисходительно прокомментировал мое замечание следующим образом:
– Спасибо за использованное здесь и начавшее забываться уже старое доброе «джентльмены». Сразу повеяло от него чем-то ковбойско-индейским, не так ли? А вам как? – вполголоса (ответ ему я не расслышал, но он определенно был), – А поводу вашего вопроса, понимаете, в чем дело, месье, не скажу, что это как-то уж очень легко, все-таки, местА, где могут принять людей нашего сорта, довольно редки. Но при соответствующем настрое и упорстве, конечно, это задача вполне осуществима. Просто, на мой взгляд, решающую роль здесь играет именно несоответствие затрат и усилий по достижению поставленной цели собственно полученному результату. Не так ли друзья, или у вас есть какое-то другое мнение?
Опять я упустил содержание несколько тихих ремарок, последовавших в адрес говорившего от его соплеменников, но, судя по пару раз шепотом произнесенному им «спасибо», это были слова поддержки. Воцарилась пауза, затруднюсь сказать, сколько времени она продлилась, может пару минут, а может три четверти часа. Повторюсь, оказываясь в этой среде, заражаешься описанными выше выпаданиями в облако, контролировать время, в котором, задача почти несбыточная. По этой причине не берусь гадать, когда именно мне пришла в голову очередная мысль, которую я попытался тут же сформулировать, единственное, что могу утверждать с долей определенности, что в этот момент под мостом плеснулась какая-то крупная рыба. Хотя может это вовсе не рыба, а просто что-то кинули с моста вниз. По воде пошли круги и в отражении луны, в ту ночь необычайно яркой, они казались маслянистыми.
– И все же, если ошибаюсь, поправьте меня, я буду признателен за это, мне видится в этом во всем причиной не только упомянутое вами несоответствие усилий цели, то бишь, пресловутая нецелесообразность. Мне почему-то кажется, что это все не было бы принимаемым вами столь охотно и со столь завидным усердием, если бы не приносило вам некоего, не берусь судить какого именно, эстетического, может быть, но удовольствия. Да, именно так – удовольствия. Вы все получаете от этого удовольствие, не меньшее, чем богач от своих денег, красавица, осматривая в очередной раз себя в зеркало, а гурман от изысканного блюда. Разве не так?
На этот раз подал голос сухонький старичок, державшийся в отдалении и на вид, бывший в этой компании не так давно: посеребренные волосы его не утратили еще возможности демонстрировать свои седину, а одежда не была в той крайней степени затасканности:
– А ведь вы правы, тысячу раз правы, разве способен человек на какие-то добровольные действия постоянного или даже достаточно длительного свойства, не приносящие ему удовольствия или хотя бы удовлетворения.
– О, интересная теория.
Несколько тюков в округе зашевелились, что на их языке в данной ситуации означало внимание, которое они оказывают завязавшейся дискуссии. Степень одобрения оказалась такова, что мой неожиданный собеседник, вроде бы поначалу не собиравшийся продолжать разговор, решился на волне общего энтузиазма дополнить и разъяснить мне свой постулат:
– Видите ли, молодой человек, я некоторым образом являюсь автором монографии, посвященной данной теме вообще и некоей закономерности, по которой происходит в нас реализация механизма удовольствий и наслаждений.
– Неизданной, вероятно?
– Нет, почему же? Претерпела несколько переизданий, последняя совсем недавно. В нашей библиотеке можно найти по фамилии автора… А, впрочем, неважно. Так вот, в двух словах, не буду утомлять вас и других слушателей предметами, может быть, не столь интересными их слуху. Все удовольствия, исключая виды удовольствий грубых и чувственных, а также связанные с физиологическими потребностями в насыщении, согласитесь, они менее интересны (пару шевелений и одно покашливание в ответ), так вот, все удовольствия делятся на две большие группы.
– Какие же? – решился я подать голос, видя, что он как-то подозрительно притих.
– Сейчас-сейчас, сформулирую, память уже не так остра, как прежде, да и мыслями я давно уже не обращался к этим вопросам. Это вот сегодня, благодаря вам, представилась такая возможность. Два больших подвида. Если совсем вкратце, то это удовольствие покоя и удовольствие новых ощущений. Хотя все границы разделений, конечно же, условны и есть некоторые экземпляры, туго поддающиеся классификации. К примеру, с одним из таких я в свое время прилично намучился, – и он, как давно уже отправленный на покой солдат мечтательно закатил глаза, будто оттуда, с нависших над нами мрачных сводов моста долетали до него отголоски славных былых сражений. – Пока не пришел к выводу, что сущность эта в равной мере соотносится с каждой из означенных категорий. Что? Я не назвал какая? О, это опьяняющая прелесть падения.
***
А на днях у меня состоялся еще один любопытный разговор с неким архивариусом, почтенным и седовласым, не могу удержаться, чтобы не привести его здесь, опуская незначительные и второстепенные детали.
– Вы знаете, я тут на досуге перечитывал труды, – он провел рукой по лежащим у него на столе потемневшим от времени и людских перелистываний тяжелым фолиантам. Один из которых до сих пор оставался открытым и в этом состоянии как нельзя лучше прослеживалась то ли покорность, то ли усталость перегнутых по корешку и распластавшихся под собственной тяжестью пергаментных листов. – И одна из главных мыслей, звучащих там, это удивление. Не переходящее, правда, в недоверие, но удивление крайней степени. Если не открытым текстом, то подспудно между строк, довольно отчетливо. Люди в прошлом недоумевали, каким образом случится так, что сбудутся все пророчества о последних временах, как человечество сможет так легко и практически единодушно принять его, если приход этот описан во всех подробностях с указанием всех предшествующих и сопутствующих обстоятельств. Два с лишним тысячелетия до этого зорко всматривалось, в каждом мало-мальски похожем событии видело и ангелов вострубивших и всадников на бледных конях. И предостережений только ленивый не давал. А здесь вот придет собственной персоной и поклонятся, и примут. Я бы и сам на их месте был очень удивлен. Ну как так? Все две тысячи лет до этого попирали эту истину как могли, каких только мерзостей не творилось. И истина эта воспринимается как навязшая в зубах сказочка, скомпрометировавшая себя уже давно и прочно. Даже теми, для кого нравственность и мораль не пустые звуки. Даже ими как нечто надуманное и внедренное в души и мысли людей в свое время для достижения каких-то целей (целесообразность и тут). И ничего общего с жизнью теперешней, во всяком случае, не имеющее. Да, сами все это время подготавливали его приход и удивлялись при этом — как же так в будущем все смогут принять его? Подготавливали и удивлялись одновременно. Подготавливая, удивлялись. Топтали эту истину, рвали ее на лоскуты, необходимые в разных ситуациях, втаптывали в грязь, а сами все время удивлялись.
VERBUM DIMISSUM.
– Первый раз вижу тебя в кроссовках и откуда этот нашейный платок фривольного цвета? О, ужас, шелковый пиджак, как все это соотносится, ты ли это, Писарро? Неужели мой друг и верный оруженосец пополнил и без того многочисленную армию молодящихся паралитиков?
Не проронив ни слова, одарив одним лишь единственным полным презрения взглядом, он, закинув ногу на ногу, уселся в кресло, поместив свой неприличного размера белый кроссовок где-то на уровне моего лица. Я предусмотрительно отсел:
– Ну?
– Что ну?
– Рассказывай. Выглядишь, как человек, которого постигло жестокое разочарование. Или, как минимум, проблемы со здоровьем.
– Отстань. И с чего ты взял, что это разочарование?
– Методом исключения, — пристально вглядываясь в его лицо, — Гладк, лоснящ и розов как попа младенца. Меня не проведешь. Разочарование в идеалах и усталость от них у отдельного человека наступает также как и у всего человечества. Механизмы здесь одинаковые, в горящий костер необходимо постоянно подбрасывать и подбрасывать свежих дров. А если нет, то святоша вполне может превратиться в отъявленного безбожника, а образчик нравственности пускается во все тяжкие (я отвел глаза, чтобы, чего доброго, не был заподозрен в недостойных намеках). Это необязательный сценарий и даже не самый распространенный, но вполне вероятный. Ни в чем так человек бесповоротно не разочаровывается, как в истине, долгое время водившей его за нос. Ничто так не раздражает, как заезженная пластинка. Чувствуя себя одураченным, он с удвоенной силой начинает наверстывать в тех областях, где так долго отказывал себе и себя ущемлял. Более всего претензий именно к тому, чему добровольно приносит в жертву себя всего, либо какую-то немаловажную часть и, что в свою очередь, не оправдывает ожиданий. И они — эти претензии — ни в какое сравнение не идут с тем, если бы это творилось с ним насильно. Источник насилия гораздо чаще романтизируют, чем вместилище несбывшихся надежд.
– Но ведь бывает и наоборот. Вот как в случае с апостолом Павлом. Мне кажется, ты, как всегда, перемудрил, по мне, так все проще.
– Проще? Хотелось бы, но где она, заветная простота.
– Да, проще. И вообще, все, что происходит — происходит единственно верным способом, только так и никак иначе.
– Интересная мысль. Кажется, она звучала уже из твоих уст, если не в первозданном виде, то в интерпретации.
– Не ерничай. По принципу наименьшего зла. Все изменения, нацеленные на то, чтобы увеличить долю добра, будут приводить только к умножению зла. Вот представь, если бы повсюду на каждом шагу была реклама духовного, не выглядело это слишком навязчивым и не мозолило бы глаза? И воспринималось бы разве сакральным и наивысшим, как иногда для некоторых это выглядит сейчас?
– Я надеюсь, ты себя к этим некоторым все же причисляешь.
– А как же, а как же (воспринимает за шутку, но кисло). Так вот, для того чтобы подчеркивать ценность некоей субстанции необходимо поддерживать дефицит ее.
– И по этой логике противоположность ей – пошлость — нынче в таком избытке?
– Именно. Вот, допустим, была бы она более редкой и изящной и ее тяжелее было бы спутать с чем-то еще, стала бы чуть менее воинственной, утратила часть своей отвратительности. И, балансируя в этих промежуточных состояниях, не достигала бы апогея и не становилась бы для огромного количества людей в достаточной степени очевидной.
– Сомнения лишь в части огромности и достаточности. Ну, в общем, твоя тенденция от Оруэлла к Хаксли не отличается оригинальностью. Хотя, помнится, ты высказывался в том ключе, что оба эти господина в своих предсказаниях попали пальцем в небо. Не буду столь категоричным в своих оценках, а по поводу самого предмета расчеловечивания, которое описывается и того и у другого, думаю, вскорости оно будет скорректировано в сторону более тонкого и изысканного.
– И это не отменяет того, что, становясь продуктом массового потребления, любая истина неизбежно покрывается налетом пошлости.
– Так уж и любая.
– И вот, внимание, сейчас я перекину мостик на твои рассуждения, сделав их тем самым не столь безнадежными.
– Валяй, они в этом очень нуждаются.
– Чем более массовой становится истина, тем больше разочаровываются в ней. И поскольку любая истина стремится стать массовой, этот процесс неизбежен.
– И перевел их — и рассуждения мои и истину, хоть в какой-то мере (я надеюсь) в них содержащуюся — в разряд массовых. Ладно, скажи мне лучше, откуда это дурацкое, неистребимее желание победить пошлость ее же оружием, доказать, поднять на смех, заставить посмотреть на себя со стороны и ахнуть. Можно подумать, она существует в людях лишь по причине незнания духовности и, стоит только открыть им глаза… Можно подумать, что стоит начать проводить сравнение в ее системе ценностей, взвешивать на ее весах, заимствуя при этом ее блеск в глазах, стать с ней на одну ступеньку, облачиться в одни одежды, говорить на одном языке, чтобы стать для нее более понятливым. Сделаться своим в доску. Добродушно посмеиваясь и чувствуя втайне приятное свое превосходство. И становясь тем самым с ней одной крови. Пошлость существует не потому, что ее носителям не известно про то, что есть на свете что-то отличное от нее. Нет. Просто она им нравится. То, другое, оно им тоже известно, но считается негодным средством. Пустоцветом, предназначенным для дураков и простаков. Сейчас главное, наверное, из ее проявлений не банальность, не бесталанность, а приоритет материального над духовным. То есть, получается, возвеличивание целесообразности и есть актуальная версия пошлости.
– Интересно.
– Возведение ее на трон, в отличие от банальной безвкусицы. Разве не так, ты не согласен?
– Отчасти.
– Уже прогресс. Способность разочаровываться (не только в истине, но и вообще), впрочем, как и очаровываться, в числе индивидуальных признаков субъекта. Отчего-то одним людям нравится выдумывать всякие истории (не смотри так, это я не про тебя), расцвечивать их красками, записывать и самим жить в них, не знаю.
– Ну, это легко. Потому, что каждый человек — это уникальная программа.
– И чем более высокого мнения пребывает он о себе в течение прожитых десятилетий, чем больше воображает и пыжится, тем в итоге бесславнее заканчивает дни свои и плачевнее выходит результат.
– Он слаб.
– Это не оправдание. В конце концов, кто мешает ему прочесть и узнать о том, что «сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит», кто мешает сделать это открытие?
– Ну, это не так легко, как кажется на первый взгляд. Эта истина должна стать собственной, ее еще надо изловчиться и суметь присвоить.
– И даже если ему это удалось, и он стал столь редким среди современных людей поборником ее и носителем, и все аргументы против нее и нападки на истину извне отметаются им решительно и бесповоротно, случись вдруг задеть его лично самОй этой истине или какому-то из чахлых отростков ее, в числе претензий к ней, перечисленных и озвученных исправно, будут значиться те же самые доводы, против которых он недавно столь истово восставал. Кстати, как ты сказал — изловчиться и суметь присвоить? Замечательно. Суметь присвоить истину. Очень хорошо. (Вскидывает брови). А вот как ты думаешь, что из себя может представлять то самое мм… Verbum dimissum? Какое это слово — существительное, прилагательное наречие, деепричастный оборот? Нет, я серьезно.
Его полные губы дрожат и кривятся в улыбке превосходства, подставил мне свой профиль и смотрит вдаль:
– Бином Ньютона, тоже мне. Ясное дело, имя Бога.
– Имя Бога? С чего ты взял?
– Читал где-то, и не однажды. Странно, что ты не слышал.
– А почему потерянное, оно что указывает на какое-то из качеств Бога, о котором мы сейчас не подозреваем, но когда то были об этом осведомлены, ну тогда во времена, за которыми и последовала потеря? Так что ли… (Улыбка чуть сошла, но полностью покидать своего носителя посчитала пока преждевременным). И какова сила этого слова, ты ведь не будешь отрицать, что оно должно иметь определенную силу, иначе, зачем те, кто сейчас помнят его…
– Ты полагаешь, что таковые существуют?
– Ну во всяком случае те, кто считают, что помнят, точно есть. Так вот, зачем тогда эти последние не спешат делиться своим знанием с остальными? Какова природа этой силы? Оно лишь дает знание неведомых предметов или действует по принципу магического заклинания?
– Почему или-или…
– О, мне нравится ход твоих мыслей.
Он ожидаемо стал кривиться, пытаясь всем видом показать, что моя похвала ему безразлична.
– Ну вот, смотри, – начал свысока, в характерной для него манере, как если бы перед тем, как говорить, отхлебнул воды, но проглотить не успел и, говоря, боится расплескать, – Смотри, – протяжно, сам тем временем соображая, как лучше сформулировать понравившуюся мысль, и уже глубоко вдыхая, прочищая и раздувая легкие как кузнечные меха, явно готовясь к затяжному монологу, – Смотри…
– Ну, смотрю. И что?
Он окинул меня печальным бульдожьим взглядом, выдохнул и махнул рукой.
ПОПУЩЕНИЕ.
А некоторое время спустя мне довелось самолично повстречаться с политиком новой формации, птенцом, так сказать, гнезда. Человеком, прямо скажем, не глупым и, самое главное знающим себе цену. Я, неожиданно для себя, представился журналистом, оказалось, что этот ключик все еще действенный и, как раньше, так и сейчас в состоянии открывать многие двери. Хотя преамбула, конечно, заставила его насторожиться, в преамбуле – да, я немного переборщил (загнул про метод). Но зато потом вошел в роль и отработал, как мне кажется, неплохо. Судите сами.
– Может показаться, что главное — это найти и запомнить метод, он ведь всему голова, чередование определенных действий, выполненных в строгой последовательности. Это конечно иллюзия. Сладкая, да. Такая же, наверное, как представить вдруг, что, если все на свете станут желать друг другу добра и жизнь полностью изменится. Не останется ни войн, ни нужды и на земле наступит рай.
– Нет, ну кое-что останется, конечно, болезни, например. Но, во-первых, их будет в разы меньше, а во-вторых, во сколько раз приятнее болеть или даже уходить в мир иной в окружении любящих людей, заботящихся о тебе. Когда случайно оброненное слово будет пропущено мимо ушей, зависть, если и останется, то только в отношении великодушных поступков, а высшей целью для всех станет общее благо. Главное понять, в чем оно. Иллюзия, вы считаете? А, однако же, первый шаг к этому светлому будущему уже сделан, я имею в виду, да, те самые индикаторы совести. Осталось всего ничего, научится искусственно повышать значения этого индекса. Определенной инъекцией, может быть, или облучением, нахождением в электромагнитных полях соответствующей частоты и параметров. Не знаю. Здесь, тоже важно соблюсти баланс и не переусердствовать. Чтобы муки совести подросли до какого-то ощутимого предела, ну допустим, до средней боли ноющего зуба или же до удара током, пусть будет 70-ти вольт. Чтобы не превратились во все выжигающую нестерпимую муку подобно страданиям человека без кожи. Который попросту неспособен будет терпеть все несовершенство мира. Неподъемная ноша. Или, скажем, опять-таки, в качестве магнитной метки. Пусть массовое, но добровольное, конечно.
– А те, кто не захотят? Будут ведь и такие.
– Естественно. Пусть живут и смотрят по сторонам, волна доброты и всеобщей радости, я думаю, в конце концов, сделает свое дело.
– Вот только будут ли это люди или уже не совсем?
– Почему нет? Душевнобольной человек не перестает быть человеком. Люди, инфицированные глобальными идеями и совершающие поступки, которые спустя время для других, не то, что не могут быть объяснены логикой и здравым смыслом, но и выглядят абсолютной несовместимыми с понятиями человечности, опять же не перестают быть людьми. Не имевшие или утратившие собственные представления о добре и зле и получившие взамен их протезы, позволяющие им расставлять акценты, структурировать ценности окружающего мира, они ведь не перестают быть людьми. И тоже носят гордое имя человека. Человек под действием жизненных обстоятельств, пересмотревший полностью свои ориентиры и ценности и про которого говорят, что он стал другим человеком, образно, конечно, говорят. Другим, но все равно человеком.
– Не нарушит ли это правила игры?
– А каковы правила, если не сложно, не могли бы напомнить. Ах да, измениться самому на протяжении отведенной тебе жизни. Ну, так я и говорю, необходимо всего лишь соблюсти баланс, не пройти за человека его путь, но всего лишь помочь ему, оставляя нерушимым и невредимым главный принцип свободы воли. Мы ведь не считаем помочь инвалиду или пожилому и немощному перейти улицу чем-то зазорным и нарушающим его свободную волю.
– Получается, все мы инвалиды.
– Выходит так, это не я придумал, известный аргумент тех же религий. Или же вот, к примеру, сломанная рука не срастется правильно, если не использовать шину или корректирующую повязку. И для души тоже нужны такие шины. И подключенные к единому центру, эти метки, они ведь не будут обладать каким-то единым на все время фиксированным значением.
– Так вы планируете свести все это в единую систему?
– Да, именно в этом и состоит главная цель. Так вот соединенные в систему с единым управляющим центром, они будут подвержены интерполяции и в зависимости от естественных колебаний значений индекса хотя не только поэтому, но и принимая во внимание жизненные обстоятельства, состояние здоровья, к примеру, или тяжелые переживания. Ослабленному организму скорей всего потребуется более щадящий режим. И, наоборот, в периоды благополучия, вхождения в так называемые белые полосы жизни, режим можно будет немого ужесточить, скорректировать в большую сторону. Главная функция этого центра и будет перераспределение и уравнивание мук совести по всей поверхности земли.
– Эк, вы замахнулись, однако.
– А что мелочиться. Отовсюду с тех мест, где их избыточно туда, где наблюдается их острая нехватка. С его помощью гораздо быстрее и эффективнее можно будет достичь заданной цели массового и повсеместного повышения нравственности у всех людей и народов. Наша задача на сегодня внести это предложение на рассмотрение и чем больше сторонников оно наберет, тем больше у нее шансов. Да, я считаю, что сама идея массового внедрения меток назрела давно, скажу больше, для современного человечества она безальтернативна, но в деталях, конечно, надлежит покопаться. Дьявол, как известно, именно в них, – улыбнулся осторожно и сдержанно, – И да, я рассчитываю, что мои мысли по этому поводу будут услышаны.
– Понятно. А сами-то вы…
Он проследил за моим взглядом, направленным на запястье его руки.
– Ну, какое это имеет значение, – легко и непринужденно ушел от ответа, изящным движением вытянув при этом из рукава пиджака белоснежную манжету.
– Да и вправду никакого. А вот еще интересно, при выработке этой, не побоюсь этого слова глобальной и революционной стратегии, учитывался ли вами следующий деликатный момент. А именно, где в этом новом мире будет место Богу и будет ли?
– Хороший вопрос, несомненно.
– И не существует ли опасности, что постепенно этот, как вы изволили его назвать перераспределительный и уравнивающий центр…
– Давайте называть его корректирующий.
– Пусть корректирующий, не вытеснит ли он Бога и не заменит ли его в душах людей. Некоторым образом, он ведь возьмет на себя его функции, не так ли?
– Ну как, по-вашему, мы могли это обойти вниманием? Конечно, нет. Раз уж вы спросили, буду откровенен (многообещающее начало), да буду откровенен, хотя допускаю, что формулировки, которые я собираюсь использовать, могут показаться вам несколько заезженными, ну или по-другому традиционными. Относясь с уважением к чувствам верующих, мы проработали, скажу прямо, с особой тщательностью этот момент и, да, у нас есть на этот счет убедительные аргументы.
– А не могли бы вы хотя бы вкратце…
– Если вкратце, извольте. Вариант решения структурирован и имеет три подраздела. Первый. Бог существует, и он всемогущ, тогда все, что делается, в том числе и то начинание, – расцепив скрещенные руки, совершил повернутой кверху ладонью жест нечто среднее между указующим и примирительным, – о котором мы с вами здесь говорим, уже достаточно длительное время (намек), делается только по воле его и никак иначе. Или же Он есть – это второй — но в силу каких-то причин, не будем сейчас подробно углубляться в их природу, позволяет распространиться существующему… гм, скажем так, не слишком удачному порядку вещей. Тогда, в принципе, ничего страшного в том, чтобы отчасти забрать бразды правления в свои руки, заместить, именно в тех областях, куда его длань, карающая и милующая по какой-то причине не дотягивается. Ну а если Его нет – это третье, – и он выжидательно посмотрел на меня.
– То на нет и суда нет, понятно.
– Нет, не угадали. Если Его нет, Его следовало бы придумать. И даже не так. Создать, да именно создать (уточнение и поправка самого себя отработана многими повторениями). И пусть это будет первой робкой попыткой. Видите, я с вами честен» (апеллировать к честности, кажется, теперь становится трендом).
Расфокусировка взгляда, перенесение его поверх головы собеседника и далее уже рассеянно на что угодно, все это первичные и основные из достаточно обширного набора сигналов о скором завершении разговора.
– А вы сами к чему более склоняетесь?
– Из чего, простите?
– Это будет программа замещения или все-таки создания? Лично для вас.
Вновь отрефлексировал манжетой, удачно, впрочем, справляясь с разочарованием от неустанного скатывания негодника с темы.
– Личное? Личное в таком деле должно всегда ставиться в угоду общему, – затем смягчившись (достаточно быстро опять же, сокращение этого времени до полного смягчения видимо согласуется с тем же трендом), – Ну, извольте. Ни то, ни другое. Я пантеист. Что это меняет?
– Действительно не многое. Занятно. По поводу личного, которое должно ставится в угоду общему, здесь мне видится некое противоречие. А как же «только личное имеет значение»? Тезис этот вам знаком не хуже, чем мне. Один из основополагающих теперь и программных.
– Ошибаетесь, никакого противоречия. Парадокс множественности, всего лишь смена отношения с данного конкретного на характерного из множества. (да, нельзя недооценивать противника). Советую вам прочесть книжку одного из основоположников теории ммм… систематизации. Сейчас вспомню фамилию, кажется, Леваневский.
– Труды его, вероятно, уже покрыты пылью столетий?
– Напротив, наш с вами современник, проживает сейчас, если не ошибаюсь, где-то в Южной Америке.
– Эк, куда его занесло. Воспользуюсь при случае вашим советом. Напоследок, позвольте сделать небольшую ремарку к сказанному до этого. Все происходит не только по воле Его, но еще и по Его попущению.
– Да?
– Так говорят.
– Что ж, в таком случае, попустим ему совершить это попущение.
ЛЯГУШЕЧЬЯ КОЖА.
Помнится, после встречи с неким алхимиком и последовавшей вслед за этим беседой (надеюсь оказавшейся для читателя небезынтересной) я расстался с ним в полной уверенности, что никогда более судьба не сведет нас. Так вот, я ошибался. В тот день я совершал очередную прогулку по берегу моря, которое разошлось не на шутку и решило показать мне всю свою прыть. Огромные дымчатые валы, следовавшие друг за другом, обрушивало оно на земную твердь с неистовой яростью, в которой угадывалась та извечная и непримиримая, ставшая началом всему и все в итоге венчающая, борьба всего со всем. Задерживая дыхание, упрямо подставляю лицо ветру, сквозь завесу водяной пыли отчетливо становится различима поверхность набегающей волны, подернутая прожилками, будто перекатывается она внутри огромной рыбацкой сети, и я пытаюсь уловить момент (тот самый – его любят выискивать и остальные), когда приближаясь и достигая мелководья, вскипает вдруг пеной, часть из которой, не успев образоваться, уносится тут же вверх, будто и сила притяжения, ввязавшись в эту борьбу, так поглощена ею, что соблюдение привычного своего направления, принимается за сущие условности и пустяки. Что-то есть в этом принципе, понуждающем воздушные массы передвигаться по поверхности земли подчас с немалой скоростью, не оставляя ничего в покое и всему принося обновление. Жители южных широт предпочитают селиться и выбирать для строительства жилищ местности, продуваемые всеми ветрами, по их мнению, в подобных местах нет застоя воздуха, что способствует очищению от всякого рода затхлости и нечистот. Подозреваю, так же действует в отношении меня смесь упругих, гладких (их даже можно потрогать) порывов ветра и некоторого количество соленых брызг, приятно барабанящих в спину сквозь ткань непромокаемого плаща, но стоит лишь приблизиться на несколько шагов, переступив невидимую границу, и уже окатывающих с ног до головы под ужас и восторг. Позже у меня промелькнула мысль, что не зря выбрал он именно эту погоду. В буйстве стихии, наряду со множеством неудобств, есть одно неоспоримое преимущество — оно способно так же, как осень вызывать уже упомянутую мной тоску по главному. Через оставленность, через беснование природы, через свист ветра и грохот волн, заглушающие все другие посторонние звуки, ну кроме, пожалуй, стука плохо приколоченных и готовящихся уступить напору стихии конструкций. И чем сильнее грохот и завывания снаружи, тем безмолвнее сладостнее и значительнее внутренняя тишина. Омрачаемая изредка попадающимся на пути таким же, как и ты, жестоко терзаемым непогодой путником (правда, в отличие от тебя, спешащим побыстрее найти укрытие), будто способен он кратким своим присутствие как-то ущемить и обесценить выпавшую исключительно на твою долю миссию противостояния природе с заслуженной наградой в виде приобщения сокровенных тайн ее.
Завидев издали одинокую фигуру (особенно сильный порыв заставлял ее покачиваться и надувал пузырем просторную одежду), первой реакцией было вот это описанное мною раздражение, и я уже намеревался изменить траекторию, чтобы обойти по дуге, но облик мне показался знакомым и несмотря на то, что времени прошло с нашей той встречи уже достаточно, я почему-то сразу подумал о нем. Хотя тут же и отверг эту мысль, показавшуюся мне уж очень фантастической. Он стоял и задумчиво смотрел на море. Увидев меня, ничуть не удивился и даже не стал затрачивать усилий на то, чтобы это удивление разыграть. У меня возникло стойкое ощущение, что именно меня он поджидал, стоя на берегу. Был несколько более сдержан, чем в первую нашу встречу, и, тем не менее, радость его была искренней. Чуть больше неловкости было в нем, чуть меньше юношеской порывистости, глаза уже не блестели как прежде, вместе с тем сошел с его скул и болезненный румянец, а дыхание, насколько можно было судить в таких условиях, мне показалось более ровным. Шли не спеша, опять по песку, точь-в-точь по нашему старому маршруту. Но на этот раз волны не заливали ему ноги, он предусмотрительно на достаточном расстоянии отходил от набегавшей волны, потом возвращался на прежнее место, ступая по мокрому песку и оставляя после себя отчетливые отпечатки.
Я первым прервал затянувшееся молчание и, приблизившись и повысив голос, отметил, что, кажется, здоровье его пошло на поправку.
— Благодарю, да, болезнь дала мне неожиданную отсрочку.
— А не лучше ли нам отойти от моря в сторону вот тех дюн, ветер там не столь пронзителен, а здоровье, решившее нас немного побаловать, надо беречь вдвойне.
— Не беспокойтесь, мой друг, посредством ветра нам, старикам, передается некое вдохновение, но обещаю, как только продрогнем, тотчас направимся в какое-то укрытие.
Поворачивая голову, чтобы ответить, он буквально на мгновенье останавливает свой взгляд на мне и тут же переносит его за меня или сквозь меня, зачарованно на бушующее море, и так раз за разом, будто пристальный взгляд мне в глаза может выдать какую-то сокровенную мысль, зреющую в нем или нарушить сложившееся в нем равновесие. А еще это вызывает ассоциацию с незрячим или плохо видящим человеком. Раньше я за ним эту манеру не замечал.
— К тому же, гнев природы — искренность столь редкая теперь на фоне завладевшей нами всеобщей имитацией.
— Достаточно распространенное явление и в вашей науке, не правда ли? Имитаторы – всегда неудачники?
— Нет, конечно, нет. Для кого-то имитация – стиль жизни. Для большинства просто хобби. Есть одно средство, позволяющее побыть самим собой — неслучайные мысли. Они, правда, легко смешиваются со случайными и имеют свойство мимикрировать под них, поэтому для того, чтобы распознать их, надо быть вдвойне внимательным, — он кивает головой, будто делает какую-то мысленную засечку, позволяющую продвигаться дальше, – На протяжении дальнейшего нашего разговора я буду много фантазировать. Рискну оставить за собой это право и сразу хочу предупредить, чтобы не очень серчали за это на старика. Но фантазии свои обязуюсь строить на основании, общем для нас.
— Уже в предвкушении ваших фантазий.
Я учтиво поклонился, приподняв воображаемую шляпу, настоящая при таком ветре без риска быть сорванной не протянула бы и секунды. Представилось, каким занимательным получился бы видеоряд с облетающей место действия камеры. Седое косматое море, не море — бездна, первобытный океан времен зарождения мира. Вихри, проносящиеся по поверхности его, закручивающиеся в протуберанцы. И на фоне этого поскучневшая, сжавшаяся в размерах своих суша, испуганная, вздрагивающая при каждом очередном ударе водной стихии, всё дребезжит, всё непрочно и готово обрушиться и унестись прочь. И еще более жалкие, чем эта суша, две фигуры, бредущие по самому краю ее, терзаемые ветром, останавливаются на мгновенье, но пригибая головы все ниже, продолжают упрямо свой путь. Как попали они сюда и что делают? Ну, конечно же, ведут разговоры о высоких материях, что еще можно делать в подобных условиях.
— Помните, в нашу первую встречу я рассказывал вам про книгу?
Пытаюсь изобразить некую достаточно высокую по ранжиру удивлений степень этого чувства (именно в тот момент, когда он мимолетно останавливает на мне свой взгляд). Оно должно означать – неужели вы допускаете, что я мог забыть об этом? И в данном случае нисколько не кривлю душой. Будь передо мной менее проницательный собеседник, мое удивление вполне могло быть воспринято, как удивление по поводу какой-то еще книги (с какой стати я должен помнить о ней). Но собеседник у меня проницательный.
— Вы, наверное, желали бы узнать, — у него перехватывает дыхание на ветру, видимо, все же болезнь не оставила его полностью, — Желали узнать, чем все закончилось?
— Тому бы прежнему алхимику, — наклоняясь к самому его уху и стараясь перекричать ветер, — Я бы задал этот вопрос без раздумий.
Он мелко закивал, давая понять, что расслышал сказанное мной, и оно полностью вписывается в канву сюжета, видимо, выстроенного им заранее.
— Да-да. Мне тут пришла в голову одна мысль (неубедительно), а хотите, я прочитаю вам начало… оттуда… Введение, предваряющее основную ее часть.
(Хотел ли я? Что за вопрос).
— Не знаю, насколько это уместно. И дозволено ли.
— Ну, так слушайте (пропуская мои условности мимо ушей).
Но прежде, чем приступить, с минуту идет погруженный в себя, настраиваясь, и вот изменившимся голосом (хотя заранее откашлялся), почти торжественно, смотря при этом не вперед и не туда, где сбоку от него плетусь я, а опять-таки в сторону моря, будто ему адресовано то, что собирается произнести. (Итак, внимание, барабанная дробь… Нарастает и обрывается неожиданно).
— Искатели универсальной формулы. (Пауза). Их склонность к систематизации накладывается на их тягу к загадочному. Им, пытающимся вывести формулу, которая бы объясняла ВСЕ в этой жизни. Им говорю я, что такой формулы НЕ существует. Что жизнь сложнее любых формул и никакой даже самой совершенной закономерностью она описана быть не может. Тем, кто уверены, что до всего могут дойти силою разума, абсолютно до всего, и этому совершенному инструменту поют они свои гимны, так вот, для них самым разумным будет, прочитав вступление, закрыть эту книгу навсегда. (Пауза, чуть более длительная, чем предыдущая).
Те же, кто не внемлет этому совету, кто обречены на поиски убегающей Атланты и эта обреченность — смысл их существования, а в стремлении, но вечном недостижении — величие ее и тягостная привлекательность для них. Кто всеми силами ищут способ замкнуть этот круг, пусть знают, что, если он действительно когда-то замкнется – для них это будет означать, что все время они шли по ложному пути, поклонялись ложным богам, служили пустой цели. И они будут вынуждены закончить свое существование. Либо продолжать, убежденные с этого дня в отъявленной бессмысленности его. Существование, в котором наилучший результат неминуемо приводит к наихудшим последствиям. (Конец и самая длинная пауза, в которую при иных условиях вполне бы вписались умеренные аплодисменты).
Вся тирада была произнесена безупречно, с акцентами в нужных местах, спокойно (лишь в конце немного дрогнул голос), чеканя каждое слово, так, что разбушевавшейся стихии не удалось поглотить ни одного из сказанных. Перечитанное бессчетное количество раз и запомненное дословно. Какое-то время идем, и никто из нас не решается прервать молчание. Я под впечатлением и переваривая услышанное, он, видимо, не желая мешать мне это делать.
— Хорошенькое предисловие, — я первым нарушил его, — Немного найдется желающих, полагаю, после подобного предупреждения продолжить чтение.
— И, однако же, они находятся, — он справился уже с охватившим его волнением и отвечал в привычном тоне, но все равно было заметно, что как бы отвлекаясь от чего-то важного на второстепенное.
— Предупреждение достаточно убедительное, но еще и странное.
— Странное, — согласился мой собеседник…
Я обратил внимание, что во взгляде его вновь проскочили знакомые мне романтические искорки, а на лице появилась и некоторое время присутствовала еле заметная улыбка. Грустная улыбка воспоминаний, ну или грез.
— Странное предисловие к несуществующему. Предупреждение о несуществующей опасности, так?
— Да, пожалуй, — опять соглашаясь.
— Первая половина этого… ммм…
— Предисловия, — подсказывает машинально.
— Скорее, даже манифеста. Главной генеральной мыслью и идеей которого провозглашается невозможность — однозначная и категоричная — того, что по всем законам не имеет права на существование. Однако, далее происходит странное. Вторая часть содержит допущение невозможного. Если действительно когда-то он замкнется – так, кажется, дословно это звучит. И невозможное переходит в разряд вполне себе могущего произойти.
— А вам лично, какая часть данного противоречивого высказывания ближе, к чему более вы склоняетесь?
— Мне? Мне ближе та, в которой утверждается, что формулы не существует, — решил я пойти ва-банк.
— Да? – мне показалось, он произнес это насмешливо и недоверчиво, — Ну что ж пусть так.
А я, продолжая как ни в чем не бывало (любое дело должно быть доведено до конца, даже построение логической связи, которую самому же впоследствии придется опровергать):
– Разве не противоречит логике, природе вещей, божественному замыслу, в конце концов, да чему угодно, существование такой исчерпывающей закономерности, универсальной формулы? Разве смысл, как сказано, не в вечном стремлении, но не достижении? Достижение ведь, несмотря на всю возможную грандиозность, оно же обесценивает принцип вечного стремления. Да даже если она и существует, то должна быть бесконечно, невообразимо сложной, вернее не так – конечно же существует, но в невообразимо сложном и неподвластном никакому разуму обличье. Также, как беспредельность и по совместительству великий предел. Он есть вообще, но за ним для нас ничего нет, там самым он сливается с беспредельностью, трансформируется в нее. Так же и эта формула. Существует вообще, но что нам оттого. Для нас ее все равно, что нет.
— Предоставлю вам продолжать и дальше ваши размышления, полагаю, еще немного и вы сами придете к разрешению этого противоречия, — он мельком взглянул на меня и добавил чуть тише, — Если уже не пришли.
— Скорее догадка, — я решил ограничиться скупой ремаркой. В мои планы не входило навязывать ему свои выкладки.
— Говорите, догадка? Что ж, давайте делиться догадками. Приму от вас эстафету и продолжу, призвав на помощь то, что, как известно, всегда и всему виной. Да, ее, всеобщую относительность, – наткнувшись на мой взгляд и будто прочитав мысли, тоном извинения, — Время от времени вынужден повторять очевидные вещи, надеюсь, вас от этого не слишком коробит (затейливый жест с моей стороны в качестве заверения в том, что нисколечко не коробит). Взять довольно наглядный пример с выборами, — опять медлит, как бы решая, продолжать дальше или ограничится одним лишь упоминаем о нем, — Зависит ли результат какой-то выборной процедуры или вообще сам факт ее проведения от всех избирателей, или же по-другому, от каждого из них? Если каждый проголосует тем или иным образом или, чего доброго, решит не прийти на выборы? Ответ очевиден – несомненно, зависит. А конкретно ваш или мой выбор или невыбор с вероятностью, близкой к абсолютной, не изменит ничего. Так существует эта зависимость или нет? В отношении характерного из множества – да, в отношении же данного конкретного – нет, не существует. Очень удачная, к слову, иллюстрация загадочного парадокса множественности. Воистину, если желаешь что-то как следует запрятать – положи на видное место. Удивительно, не правда ли, как множественность может все изменить. Добавление лишней степени свободы, вернее, несвободы всего лишь и такие фатальные изменения.
— Шестой, — произнес я негромко.
— Что? — запнулся мой собеседник.
— Нет, ничего, всего лишь мысли вслух. Извините и продолжайте.
— Существование универсальной формулы или той абсолютной закономерности, о которой идет речь, конечно же нарушает принцип вечного стремления и не достижения. Но это справедливо для каждого, ну или одного из множества, но не для данного конкретного. Одного и того же субъекта (ну не мне вам объяснять), лишь выступающего в различных своих ипостасях. Чем же так кардинально различаются эти две ипостаси, что переход от одной из них ко второй переворачивает все с ног на голову, превращает несуществующее в очевидное? Одна из них безлика и ничем не может быть выделена в ряду подобных; да, она не лишена признаков соответствия, но и признаки эти опять же общие. А что же та, другая? Каким образом происходит столь знаменательное превращение? Изменением взаимного расположения линз увеличительного прибора, при котором становятся различимы индивидуальные параметры субъекта, его флер и аура, радужная пленка на поверхности. Стоит чуть уменьшить, отдалить и все указанное пропадает, объект утрачивает свои очертания, особенности, размеры и превращается в точку. У точки разве могут быть предпочтения, воспоминания из детства или, к примеру, ночные кошмары? Нет, у точки есть только координаты. А это означает одно — истина должна быть вшита в вышеозначенные индивидуальные признаки и без них существовать не может. Она либо продуцируется ими, либо представляет собой какую-то морфологию, видоизменение, часть структуры. Это знание — часть представления свойства души, оно не могло быть занесено туда извне или уловлено ею и переработано, в отличие от других видов и родов знания. Оно особенное, присутствует в зачаточном состоянии, сидит в нас семенем — тем самым, евангельским — и по мере разворачивания нас, разворачивается и оно. И прорастает. Или чахнет и засыхает. По этой причине не может быть просто передано в готовом виде, усвоено, переварено и отрыгнуто для усвоения другим. Нет, только впрыскивания-намеки, чтобы инициировать и пробудить семя. В этом правота утверждения о невозможности универсальной формулы, одинаковой для всех. Таковой действительно нет, она существует лишь как универсальный инструмент к познанию мира. Впрыскивания в некотором смысле могут быть универсальными и общими, как наш универсальный растворитель алкагест, но лишь с целью породить реакцию, результат которой не прогнозируем и опять же индивидуален. Наша истина не имеет свойства калькироваться, но лишь продуцироваться в отдельно взятом сознании. Оно окрашивается им, принимает его оттенки и привкус. А носитель, изменившись до какого-то предела, сам становится источником знания. Одна из причин (вполне возможно и главная) иносказательности наших трактатов – в невозможности представить знание, содержащееся в них в общедоступной и общепонятной форме. Это и будет той самой профанацией, смысл сказанного улетучится сразу же, как пена с поверхности набегающей волны. Вот на память, фраза из одного из подобных произведений – и тогда эта сущность как факирская шпага, предназначенная исключительно для глотания, начинает использоваться не по прямому своему назначению, а, например, для нанизывания на нее всяких разноцветных тряпиц.
— А если попробовать немного сместить акценты и оставить в покое откровенную профанацию, то в отношении нанизывания вышеупомянутых тряпиц получим следующее разделение — либо ключ в зашифрованном виде, либо просто известие о существование его и, всего лишь, приглашение к началу поисков. Никоим образом не хочу преуменьшать значение этого последнего типа или рода трудов, но у меня они всегда вызывали послевкусие легкого, а когда и не очень, разочарования. Может это результат завышенных ожиданий, не знаю, но что есть то есть. Намеки, абрисы, ароматы, очерчивание неясных контуров — их несомненное достоинство и истинное предназначение в пробуждении жажды, выведение из равновесия сознания, готового получить этот толчок. В сознании же ищущем, мечущемся они способны вызвать лишь неудовлетворенность и обманутые надежды, хотя полностью не исключаю, что в отдельные моменты и при соответствующих обстоятельствах могут сподвигнуть на дальнейшие поиски. И как же тяжело избавиться от искушения вообразить хотя бы возможность некоего промежуточного и равноудаленного от тех вышеупомянутых результата, лишенного одновременно и неприступности шифровок, обломать зубы о которые — итог практически предрешенный, и неопределенности и размытости прочих экзистенциальных опусов, содержащих в себе лишь упоминания о ключе, но никоим образом не приоткрывающих ни существо его ни природу. И сквозь частокол благоразумия нет-нет да и забрезжит мысль о том, что давно пора менять эту сложившуюся традицию. Признаюсь, у меня до сих пор отсутствует уверенность в абсолютной невозможности этого. Но возвращаясь к тому, с чего начал я это затейливое ответвление… Вы изумительно точно объяснили суть парадокса и доказали, что в той части его, касающейся вещей вроде бы взаимоисключающих друг друга, не было ни преувеличений, ни искажений, ни единого лишнего слова. Но, преодолев одну вершину, казавшуюся до этого неприступной, обнаруживаем за ней другую. Не сразу акцентировал на ней внимание. Здесь, логическое препятствие, загадка ума заслонили эмоциональную составляющую, хотя чаще бывает наоборот. Может быть по причине, как мне показалось, использования неких приукрашенных сентенций и преувеличенных эпитетов — в предостережениях подобного рода часто последствия представляются более глобальными, значительными и даже трагическими, чем есть на самом деле. А может в надежде, что при разрешении первого, второе будет объяснено естественным образом, как вытекающее из него. Но надежды эти не оправдались, и предостережение видится мне теперь еще более грозным, чем в начале, а обреченность еще более гнетущей. Единственное, что пока могу констатировать – то, что есть общие признаки. Общие и основные для всех. Это как похожие симптомы при различных заболеваниях. Они и были переданы во второй части манифеста. И я надеюсь, что в ходе дальнейшей нашей беседы вы окажете мне честь и приоткроете покров тайны касательно того, что можно охарактеризовать, как природа этой обреченности.
— Природа обреченности, да, — повторил он и, мне показалось, как-то неприлично хмыкнул при этом, — Банальный перенос отношения с одной проекцией на другую приводит к столь трагическим последствиям. В случае с выборами зависимость — пассивное начало, она вне нас. И, как следствие, никакого неудобства, ни малейшей неловкости или непривычного раздвоения, можно жить и не подозревать о ней. Здесь же другое. Общее с тем примером лишь принцип, а принципы они всеядны и действиям их в равной мере подвержены и искрящаяся на солнце капля воды — раскаленное совершенство с отражением в себе всего мира, и частица зловонной жижи. Трагедия носителя истины заключается в раздвоении этой истины. Это возрождает дремавшую до условного часа ненависть, взаимную ярость – матерую, исконную, поднятую со дна после разделения двух миров — и неминуемо влечет раздвоение самого носителя. Режет по живому, образовавшиеся в результате этого разделения части несмешиваемы, как масло и вода, им гораздо легче смешаться с чем-то посторонним, чем воссоединиться опять в одно целое. Очередная степень несвободы рвется и ипостась, более ничем не связанная со своей половиной, уносится от нее как воздушный шар в ветреный день. (Все более и более распаляясь). Носитель означенной истины приговорен. Инфицирован вирусом неизлечимой болезни. Сила, которой раздираемы эти два мира, проецируется и на носителя, и ровно с той же степенью нетерпимости начинают ненавидеть друг друга две образовавшиеся его половинки. Невозможно вместить их в прежнем качестве, старые меха не могут принять в себя новое вино. И примирить можно только одним способом – исчезнуть для каждой из них и родиться вновь.
— Неужели не существует других форм? — тихо, старясь не вспугнуть, вставляю я.
— О да, мучительные перемещения, перепрыгивания между ними. И при погружении в какую-то из них, сразу же окрашиваясь и пропитываясь ею. Постоянные скидывания и надевание лягушечьей кожи. Она жжёт и носитель норовит скинуть её и ежечасно, ежеминутно противостоит искушению бросить в костёр. Сгибание и разгибание невидимого стержня в попытках экспериментально установить степень усталости металла. В надежде, что с каждым разом будет получаться все легче, но получается лишь фальшивее. Со все более нарастающим убеждением в отъявленной бессмысленности происходящего. И наихудших последствиях наилучшего результата.
Видимо, тыкая наугад, мне все же удалось задеть за живое, и тирада его становится похожей на некую форму горячечного бреда, сопровождаемого достаточно активной жестикуляцией, локти сквозь рукава того самого старенького твидового пиджака, промокшего и изрядно отяжелевшего смотрятся какими-то уж очень острыми, руки со скрюченными пальцами будто сжимают невидимые предметы, он потрясает ими перед собой, и сам уже видится мне зачинщиком всей этой непогоды, дирижером, воплотившем буйство природы в свою симфонию, управляющим и разгоняющим ее до апогея. Как он разошелся, однако, не стало бы ему плохо прямо здесь. Окидываю его взглядом — легонький, в случае чего, донести его до ближайшего жилища не составит труда — проносится у меня в голове, одновременно с этим стараюсь не упустить то, что с жаром доказывает он скорее даже себе, чем мне, я здесь выступаю в роли статиста. Но мое беспокойство оказалось напрасным, он потух внезапно и также быстро, как и воспламенился и, будто досадуя на себя за это неожиданное и бурное проявление чувств, с виноватой улыбкой молча продолжил свой путь, более тщательно при этом выбирая места, куда следует наступать, чтобы не промочить ноги. А во мне тем временем (и давно уже) зреет мысль, но пока не могу выбрать подходящего момента, чтобы задать вопрос — на какой же стадии находится он сам, сжег или нет свою лягушечью кожу? Но медлю и решаю приберечь его на финал нашей беседы. И в очередной раз захожу издалека:
— Здесь опять мне видится некое противоречие, — пытаясь привлечь его внимание, внезапно рассеявшееся после последнего эмоционального всплеска, и провоцируя на обратную реакцию, — Дурацкая привычка выискивать противоречия везде, где это можно, и с усердием, достойным лучшего применения. Но это ведь всеобъемлющее знание, не так ли? И чем более общая система, тем большее количество сущностей она подчиняет в рамках своей закономерности и одновременно примиряет под сенью своих раскидистых ветвей. Более общее знание всегда синтетическое, а значит, объединяющее. Дальше, думаю, не стоит продолжать, мой вопрос понятен.
— Понятен. Единственное, что вы упустили, что носитель или источник этого синтетического всеобъемлющего знания становится таковым, совершив качественный переход на новый уровень, после того как обретет новую свою природу, а для этого он должен перестать существовать для старой. Мучительные метания, которые я вам живописал, это не существование в новой природе, это невозможность совершить выбор на пороге ее. По причине не наступления пока еще критического предельного значения нарастания противоречий. Или отсутствия решимости переступить через этот порог, порвать со всем к чему привык, был привязан, забыть всех, кого любил, в конце концов. С их стороны это будет выглядеть как подлое бегство и форменное предательство. По сути, это смерть. В тот момент, когда решаешь, клонимый этим гнетом, сделать, наконец, решающий шаг и даже, если ты давно уже забыт и покинут всеми, даже и в этом случае оказывается, что кому-то необходима твоя помощь, протянутая рука, просто присутствие. Утрачивается множество горизонтальных связей, среди которых находишься как паук в центре паутины для того, чтобы в итоге утвердить главную вертикальную. Но обрывание каждой из этих до той поры незаметных нитей ведет к страданию близких или не очень, но каким-то невероятным образом зависящих от тебя, людей. Разыгравшемуся воображению вполне может привидеться возможный выход, идеальный вариант, при котором сами эти связи, оказавшись нежизнеспособными, отсохли бы, отпали или каким-то другим естественным образом самоустранились. Увы, так не бывает. Всегда по живому. За все приходится платить. И цена всегда соответствует приобретению. Кроме того, существует еще одна иллюзия, во всяком случае, я слышал, что для кого-то именно это становилось последним аргументом, склоняющий чашу выбора, и по этой причине необходимо упомянуть и о ней, — он улыбнулся грустно, — Попытаться всего лишь, после того как переступил порог и отпустил на время то, что было доверено, а, согласно правилам, переход этот возможен лишь налегке и с пустыми руками, так вот сразу после прохождения вышеозначенного порога, в новом качестве своем вернуться и успеть подхватить, пусть невидимой рукой, но уберечь от падения. Но и это всего лишь самообман. И эта возможность иллюзорна.
— И некого и нечем, — почти про себя проговорил я. Но он расслышал и переспросил:
—Что?
— Это как хочешь взять стакан со стола, а руки нет. А всё же раньше (поправьте меня, если ошибаюсь) у вас было чуть больше уверенности, что всё описанное происходит в строгом соответствии с Божьим замыслом, нет?
— Ну, вы же сами говорили не так давно — все происходит либо по Божьему промыслу, либо по попущению Его.
— Да? Когда я такое говорил? (Озадаченно).
— Неважно, ну если не говорили, то думали уж точно.
Какое-то время идем и думаем каждый о своем.
— И что же этот существующий и несуществующий одновременно пазл, тот самый последний, вставая чудесным образом на уготованное ему место, что же действительно он делает картину мира законченной и… — под действием особенно сильного порыва мне еле удается устоять на ногах, собеседника моего при этом приходится держать за локоть, — И не остается после никаких вопросов и сомнений, неужели действительно не остается вопросов?
— Вопросы? Благодарю вас. Вопросы возникают в случае, когда есть интерес, не правда ли? (Дождавшись моего кивка). А интересно лишь в двух случаях – либо, когда открываешь новое, либо, когда находишь подтверждение своим прошлым открытиям. Ну, скажем так, интереса второго рода он бывает не лишен. Что же касается первого, то нельзя сказать, что все вопросы исчерпаны, но ответы на них будут всего лишь незначительным видоизменением от прошлых ответов. Если не сквозным повторением. Как-то так, — он пожал плечами, — Хотя, могу и ошибаться, это, знаете ли, плод некоего абстрактного и вероятного знания (ага, после всего сказанного).
— Это если были ответы, а если их не было? Вопросы – да, но без ответов?
— Да были и ответы, — переходя опять к рассматриванию подробностей морской стихии, и по этой причине несколько рассеянно, — Не хватало лишь внимательности.
— Всего лишь?
Он покивал буднично и скорбно. Под конец улыбнулся и стразу напомнил мне прежнего алхимика:
– Но это не так уж и мало, молодой человек, совсем не мало. Внимательности к распознаванию неслучайных мыслей. Они же по совместительству и ответы на вопросы. Кстати, заметьте, мы, сделав круг, вернулись обратно к тому, о чем говорили вначале. А это верный признак того, что пора закругляться.
И уже прощаясь:
— Помните концовку нашего разговора в ту первую встречу? Так вот, вы были правы тогда. Благодарю за то, что сопроводили и за беседу, которая для меня, поверьте, стала… скажем так — чрезвычайно важной.
— Для меня она оказалась не менее важной, и многое из того, что здесь сказано, мне еще предстоит осмыслить. А в чем, я был прав, напомните.
— Ну, когда выразили сомнение, что я осмелюсь открыть когда-то вообще ту книгу. Я все же открыл ее, — успев отойти на достаточное расстояние и оборачиваясь, —Прочитал вступление, переписал и выучил наизусть. А потом просто закрыл.
— Что-что? Повторите, я не расслышал.
Но он лишь махнул рукой на прощанье, к тому же, был уже далеко от меня и, подозреваю, по этой причине ветер донес его последние слова с искажениями, так, что не поручусь за их достоверность.
ПРОГУЛКА С ЛЕКТОРОМ.
После того случая на стадиуме он не часто мелькал на экранах, но вот в один из таких моментов лицо его было выхвачено на мгновенье крупным планом. Я не был уверен, вполне возможно, это просто фантазии, но мне показалось, что у него в глазах был страх. Для меня стало бы неожиданностью, закончи он свои дни на излете птицей с подрезанными крыльями. Но что его могло привести к этому? Совесть, предчувствия, банальное нездоровье (сказываются старые раны)? О, мистер Поло, да-да, помню, мы с вами договаривались встретиться через сорок, кажется, месяцев. Как быстро пролетело время. Хотя нет, прошло только тридцать шесть, ровно три года. Значит в его распоряжении аж целых полгода. Сколько же можно успеть наделать за оставшиеся полгода? Отопление стали включать все реже и реже. А если и включают, то так ненадолго, что дом не успевает нагреться. Листья стоящих на подоконнике цветов начинают тогда покачиваться и подрагивать как от тремора в потоке восходящего теплого воздуха. Стоит только подумать, и вот — после долгого перерыва неожиданно вновь получил приглашение на аудиенцию.
Я и раньше замечал, что во время своих длительных тирад любимой позой его было стоять, раскинув руки, как бы демонстрируя свою беззащитность, и в то же время, давая понять, что он совершенно не озабочен вопросами этой беззащитности. Это такие мелочи перед лицом великой идеи, проводником которой он пришел на этот свет. В этот раз я не увидел никакой развязности в движениях. Лицо немного осунувшееся и отстраненное, такое бывает у людей, понесших утрату, ощутимая сутулость – она становилась заметна, когда он поворачивался боком (раньше так не бросалась в глаза), и по этой причине, в своей просторной одежде, свисающей складками, он напоминал грифа с торчащей вперед меж поднятых крыльев небольшой лысоватой головой. Да он изменился со времени последней нашей встречи. Стал заметно жестче, проговаривал фразы с бОльшим нажимом:
– Когда говорят, ничто человеческое им не чуждо, так вот, это не про них. Пропуск во власть должен быть только у фанатиков, я не побоюсь этого слова. Людей с горящим сердцем.
– К счастью, не являюсь фанатиком.
– Боюсь, разочарую, но у вас хорошие предпосылки для того, чтобы заделаться им. Я не ставлю задачи по селекции сверхчеловека, и не требую, чтобы все человеческое было отвергнуто. Но то человеческое, что мешает достижению цели, противоречит и расхолаживает, да, такое человеческое должно быть безжалостно истреблено.
– А как насчет личных привязанностей – дети, семья — они тоже должны быть исключены?
– Нет, таких целей я не рассматриваю, пока во всяком случае. Пока отбор идет по принципу отсутствия подобного рода связей. И такие люди есть среди нас, да, процент их не очень велик, но они есть – те, для кого долг не пустое слово, превыше смазливого личика, пачки купюр, похвалы или травли, свободы или здоровья. Да и даже самой жизни. Я соберу их вместе и назову когортой совершенных, поистине совершенных людей, презирающих золото и смерть. Вы не хуже меня знаете, что именно в этом истина, но по какой-то причине вынуждены заниматься самообманом или делаете вид. Именно они, а не заплывшие жиром самодержцы, эти говорящие куски мяса и даже не новое поколение молодящихся в джемперах и кроссовках, разъезжающих на электромобилях, камуфлирующих ту же самую внутреннюю сущность набором внешних действий и атрибутов. Ничто, вы слышите меня, ничто не имеет права давать человеку распоряжаться судьбами и жизнями других людей — ни ум, ни талант, ни первородство. Но только лишь готовность пожертвовать собой ради высокой цели.
– Не поверите, но на днях почти в такой же интерпретации доказывал это одному своему знакомому.
– Почему же, охотно верю. Доказывали подобное, однако же, судя по выражению вашего лица, сейчас не спешите со мной соглашаться.
– Я вам привычен в такой ипостаси, стану соглашаться – боюсь, разочарую. К тому же я сказал – почти. Есть одно еле заметное, но важное отличие. Ради высокой цели. Позвольте высказать предположение. Те остальные, кто берет на себя смелость распоряжаться жизнями других людей, а когда-то даже и своей, делают это тоже ради достижения какой-то цели и, не сомневаюсь, что они считают ее высокой.
– Я вам указываю алгоритм, а вы низводите все до подмножества.
– И все же, кажется, именно высокая цель — ключевое понятие вашего заявления. Как в таком случае быть с проповедуемой вами всеобщей относительностью? В ее рамках ведь все цели равнозначны, просто в процессе естественного развития происходит смена одной на другую и в определенные промежутки времени какая-то из них всего лишь выступает в роли господствующей доминанты.
– Вам не удастся подловить меня, мистер Поло, своими приемчиками. Позвольте вам напомнить ваше же определение взаимоотношения частного и общего. Все зависит от того, какая из них ближе к вершине, цели были бы равнозначны, будь они все равноудалены от вершины, но это не так.
– Выходит, есть эта вершина?
– Она подразумевается. Конечно же, никакой вершины не существует, это точка схождения рельсов на горизонте. По мере приближения к ней, она отдаляется. Как говорят китайцы, беспредельность и есть великий предел. Но мы с вами углубились в философию, а меня сейчас больше занимают вполне конкретные дела и задачи.
– И все же — совсем немного задержусь на философии, с вашего позволения — цель оправдывает средства, не так ли?
– Это ведь старо, как мир.
– Да, но и в ваших лозунгах тоже нет ничего нового, под подобными лозунгами и призывами вершились все революции в истории.
– Ошибаетесь, мистер Поло. Они разрушали очередную сказку ради того, чтобы преподнести людям новую. А я противник всякой лжи. Конечно, вечных истин не существует, и на смену этой непременно придет новая, но это не отменяет актуальности, данной здесь и сейчас. Кстати, это в полной мере касается и вашей истины, ведь всё что может быть сформулировано осознанно и понято — и вы соглашались с этим — всё это всё относительно, а раз так-то и ваша истина – приходящая и является таковой на какой-то фазе исторического витка, на данном срезе эпохи. И по наступлению новой эпохи должна поменяться и истина, разве не так?
-– Наверное, так. Но мне сложно представить и эпоху и тех, кто будет жить в ней, для кого это перестало бы быть истиной. Ещё сложнее представить на её месте что-то другое. Да, ваша способность к убеждению феноменальна, но…
– Но в любом случае эта формула верна. Именно так — цель оправдывает средства. У вас есть альтернатива ей? Вижу, что есть, хотите, угадаю? Бьюсь об заклад, это старая знакомая. Миром правит любовь, не так ли? Но где, покажите мне, где тот кусочек мира, где реально правила бы любовь? Мы любим своих детей, потому что в них течет наша кровь, они наше отражение, в них частица нас. Мы любим свою родину, потому что там родились. Мы любим женщину и если человек нормальный без явных признаков психического расстройства, то он жаждет обладать ею, сделать ее своей. А если по какой-то причине этого не происходит, мучается переживаниями неразделенной любви. Где вы видели любовь, полностью лишенную самости и не замешанной на себялюбии? И те, кто идут под пули или на эшафот за других, делают это не из-за любви к ним (в этом принципиальная ошибка), а ради высокой цели. Да, это красиво, не спорю, и я готов в это поверить. И если покажете, я уверую. Увы. Красиво, но неправда. Христу, если, конечно, это не вымышленный персонаж, не надо было отказываться от земного царства.
– Помните в первую нашу встречу, когда мы говорили про покушение на вас, в ответ на мое замечание, что могли бы умереть, вы мне сказали тогда, что я не хуже вас знаю, что не мог бы. Позвольте сейчас позаимствовать у вас тот аргумент — вы не хуже меня знаете, что не вымышленный.
– Да? Ладно, почти убедили. Вам, кстати тоже не откажешь в умении убеждать.
– И именно по этой причине вы раз за разом выбираете меня в собеседники?
– Ну, это же очевидно. Причем до такой степени, что вынуждаете меня подозревать вас в нездоровом желании провоцировать… оппонента (почему-то не сразу подобрал это слово, видимо, перебирая в уме похожие варианты, но потом жестом – а, ну вот же — искавшего в отдалении, но обнаружившего под носом) провоцировать оппонента на комплименты своим талантам. Шутка. Хорошо, если угодно, то в вас мне видится такое редкое сочетание, как сильный полемист и в тоже время неготовность одерживать верх, — он опять замешкался, — Любой ценой. И даже не так. Неготовность одерживать верх, ставя во главу угла чисто прикладной аспект и жертвуя эстетическим началом в споре, вот так. Да, мистер Поло, последние времена, так, кажется, именуются они в соответствующих источниках, нелегко даются даже мне. Труднее всего бороться с разочарованием тех, кто только вчера был рядом, с утраченными надеждами. Принимаю ли я упреки, адресованные мне? Частично, мой друг, частично. Ответственности с себя я не снимаю. Честно говоря, мы не ожидали такого количества неблагоприятных для человечества явлений как природного, так и техногенного характера. Но ответственности с себя я, тем не менее, не снимаю, – и с прояснившимся уже лицом, вдыхая всей грудью и принимая привычную ему осанку. – Единственно, что хотел напомнить вам, это излюбленный аргумент последователей Христа, когда в ответ на упреки, что, дескать, Христос принес себя в жертву за грехи человечества и не было на земле места, где на протяжении двух с лишним тысяч лет не лилась кровь и именем его не совершались бы страшные злодейства, они говорят, кто знает, что было бы с человечеством не будь этой жертвы. Так вот, я нахожу их ответ вполне разумным, он применим и в теперешней ситуации. Возможно, землю сотрясали бы такие бедствия, что теперешние показались бы им спортивными состязаниями, – всматриваясь в пространство перед собой и будто видя там картины тех самых небывалых бедствий, могущих, но не случившихся с человечеством. – Да, спортивными состязаниями. Кстати, я подписал указ начать подготовку к очередным гекатомбам.
– Олимпийским играм, вы хотите сказать.
– Нет, мне больше нравится это устаревшее название, надо освобождать античность от последующих наслоений, уродующих ее.
***
– Выбор между человеком и Богом. Как вы сказали? Прерогатива дьявола ставить подобный выбор? Хм, вы лукавите, – протянул он, мечтательно жмурясь как чеширский кот, – Лука-а-авите, вся история церкви — это история в той или иной степени преподнесения человечеству именно этого выбора в разных формах и под разными соусами.
– Вы умеете дать под дых.
– А у вас хорошие навыки восстанавливать дыхание.
– В таком случае прибегну к этому полезному навыку. Церковью такой задачи не ставилось — прямое противопоставление твари и Творца. Противопоставлялся тварный мир Царству Небесному, это – да. И, надеюсь, в качестве аргументов вы не будете использовать инквизицию и крестовые походы?
– Что вы, Боже упаси. Нет, берем классику. Первородный грех. Любой человек появляется на свет уже с поврежденной природой. Не успев совершить еще ничего, он просто по своему званию человека несет в себе грех прародителя своего Адама, ослушавшегося Бога в Эдемском саду. Это ли не противопоставление и изначальное принижение человека?
– И где здесь постановка выбора? Выбор — это приглашение принять Бога, отвергнув человека как негодное существо. Наоборот, человеку после его грехопадения дается шанс вернуться к Богу, и он как любящий отец ждет и готов принять всегда свое блудное дитя. Здесь и Бог и человек на одной чаше весов, на другой грехопадение и тот, кто довел человека до него, то бишь, искуситель.
– Да-да искуситель, он всему виной, пусть так, вы никогда не признаетесь, что это выбор не прямо, но опосредованно делается вами на каждом шагу. Вы брезгливо открещиваетесь от него, как добропорядочный отец семейства от незаконнорожденного дитя. Да, именно так, чураетесь его, бежите от него как черт, пардон, от ладана. Пусть. Мы подберем этот отвергнутый вами выбор. Я не вижу в нем ничего противоестественного или преступного. Мы его очистим, отмоем и выяснится, что это и есть главный бриллиант всех религий и философий вместе взятых. Свобода выбора – то, чем Бог наградил человека, зачем сразу приписывать возникновение это выбора козням дьявола. Не обладай человек свободой выбора, грош цена была бы не только религиям, но и вообще самому существованию человека. Какой смысл бороться за душу человека, если ей уже уготовано строго определенное место? Какой смысл мучиться и страдать, если что с муками, что без них ты как бильярдный шар попадешь в итоге в заранее определенную для тебя лузу? Ведь и в вашей религии свобода выбора это одно из главных качеств человека. Так дайте ему воспользоваться этой изначально данной ему свободой.
– Совершить выбор между собой и Богом?
– Совершить выбор в пользу одного из этих начал или отказаться от выбора.
– Вот так даже?
– Да, именно так.
– Вы отказываться, как я понял, не намерены? И выбор соответственно будет совершен. Нетрудно догадаться в чью пользу.
– Да, выбор будет совершен и выбор это будет в пользу человека. Отдельного человека и всего человечества.
– Эффектная концовка, в вашем фирменном силе, по протоколу сейчас должны были последовать аплодисменты.
– Бурные и продолжительные. Видите, я не обижаюсь. Хотите, верьте, хотите, нет, но я и вправду не отягощен сознанием какой-то собственной уникальности. Допускаю, что со стороны может казаться именно так. Но команда моя искусственно раздувает и культивирует эту тему, здесь опять же во главе угла прагматизм. Уж сколько раз было сказано — не сотвори себе кумира, а люди как творили, так и творят, такова особенность человеческой психологии. Да, так легче заражать других общим порывом, убеждать в полезности наших идеалов, в конце концов, просто поддерживать элементарную дисциплину. А как вы хотели, куда без нее, особенно в эти тяжелые времена. Так что хотите, верьте, хотите, нет…
– Ну что ж, я, пожалуй, воспользуюсь так горячо отстаиваемым вами правом выбора и остановлюсь все же на втором.
– Извольте. Открою вам тайну, до некоторого времени я действительно был заражен этой сладкой идеей избранности. Был, что там греха таить.
– И что вас вынудило от нее отказаться в конечном итоге?
– Знание других людей. Вернее, не так, узнавание их.
– Как-то на один из моих вопросов о вашей удивительной всеядности, вы ответили, что причина…
– Да, я помню. И не отказываюсь от своих слов, опять же это не является доказательством моего мнения о собственной уникальности или избранности. Я допускаю, что есть множество людей, думающих и считающих точно также как я. Мало того, есть много людей гораздо талантливее меня в отдельных областях. Признаюсь, это знание мне далось не сразу и нелегко. Мысль об этом уязвляло мое самолюбие. Но я работал над собой и преодолел это в себе.
– Ну да, к тому же главное — не отдельные качества, но результат по совокупности.
– Да, и по совокупности я старался не ударить в грязь лицом.
– И вам это удалось. А все же возвращаясь опять к целесообразности…
– Далась она вам…
– Ага, хотел узнать, где же так грань, за которую нельзя перейти в процессе достижения цели? И есть ли она для вас вообще?
– Боюсь разочаровать, но она есть.
– Да?
– И также подвержена изменению, как и все остальное. Эта величина должна уравновешивать цель. Поэтому, чем значительнее цель, чем масштабнее, чем больше ставится на кон для ее достижения, тем дальше должна быть сдвинута эта черта. В принципе ничего особенного, принцип соответствия в действии. Прямой пропорциональности я здесь не вижу, а вот скажем, да и, кажется, я уже говорил об этом, в относительном исчислении пожертвовать одной третью для достижения или сохранения двух третей, считаю вполне допустимым. И разве не является жертва основополагающим пунктом всех религий? Начиная от примитивных культов наших далеких предков, в которых практиковались и человеческие жертвоприношения, до более гуманных, где жертва переведена в разряд символической и добровольной. Но принцип остался прежним — для того, чтобы что-то получить, надо чем-то поступиться, пожертвовать.
– На вашем месте я бы еще вспомнил физический закон сохранения.
– Вот, вы отличный подсказчик. Последнее время часто болит сердце, – неожиданно он вдруг переменил тему, не меняя интонации, нахмурив брови, задумчиво как бы прислушиваясь к долетающим издалека звукам, – Доктора смотрели и ничего не находят. Говорят это всего лишь мышечный мешок. Или вместилище души все же, а? Слышал, здесь есть одно неплохое место, вам оно должно быть известно. Километрах в… – стоя у окна, поднял руку в мягкой бархатной перчатке с поблескивающими черными кнопочками на закругленном обшлаге и вытянутым наморщенным пальцем провел сверху вниз по запотевшему стеклу, – Километрах в семидесяти отсюда. Кажется, вы неприятно удивлены, нет? Так вот, там есть один замечательный обрыв. Странно, я там никогда до этого не был, но отчетливо вижу это место. Может оно мне снилось, и не однажды. Уверен, не откажете мне в услуге сопроводить туда. Совершим небольшую прогулку, заодно расскажете про местные достопримечательности.
– Это совершенно невозможно.
Он сделал вид, что не расслышал моего последнего замечания.
***
Я подошел ближе к обрыву и стал на вытоптанную, еще сохранившую следы моего пребывания площадку.
– Ого, кто вам помогал сюда забираться? Я полагаю, самостоятельно вряд ли было бы возможно. Это были одни и те же люди?
– Каждый раз разные.
Он посмотрел насмешливо, но промолчал.
– Однако, как же много ипостасей уживается в каждом из нас, – произнес он после паузы, смотря вдаль, – Думали вы когда-нибудь об этом? Хотя, конечно, думали. Интересно, есть ли среди этого разнообразия масок наше истинное лицо? И одно ли оно из этого множества или истина собирательный образ? Я отослал всех, мы с вами здесь одни, – и, наткнувшись на мой недоверчивый взгляд, – Будьте спокойны, они не посмеют ослушаться.
– И вы хотите предстать сегодня в одном из самых непривычных своих образов?
Он прошелся, по- хозяйски придирчиво осматривая поляну, поводя черной перчаткой по макушкам пугливо отклоняющихся от его руки трав, запыленным листьям невысоких растущих по краям поляны деревьев. Вдавил ногой в мягкий податливый муравейник и долго приглядывался к своему отпечатку. Потом повернулся ко мне с улыбкой человека, подтвердившего свои прогнозы по поводу ожидаемого, но не желавшего, чтобы об этом стало известно еще кому-либо. Пожал плечами, продолжая загадочно улыбаться.
– Ну-ка, ну-ка, – обойдя поляну по кругу, ступил на тропинку и скоро пошел по ней так, что я едва поспевал за ним. Неожиданно наткнувшись на что-то в траве, наклонился и поднял палку, которой я помогал себе при ходьбе, попутно простукивая попадающиеся по пути предметы. А вот и то самое пустое дерево со звуком из утробы его как из шотландской волынки. Та же птица с задорно торчащим хохолком, вместо того чтобы улететь, пересаживается на ветку поближе. Глупая. А если войти в дом, будут ли на столе ждать меня знакомый кувшин и булка хлеба? Словно прочитав мои мысли:
– Какой славный дом там внизу, вот там, видите? – и, сдернув перчатку, шел, поглаживая уродливой короткопалой рукой стебли трав. На полпути к дому он отнял руку от бурых кисточек и, подняв до уровня плеч:
– Отморожены, – продемонстрировал мне, шаг в шаг следовавшему за ним по пятам, ампутированные на одну всего лишь фалангу пальцы с выступающими из мяса острыми бугорками желтоватых косточек. Хохолки на конце стеблей, к которым он тянулся рукой, стали расступаться сильнее, видимо, вид его искалеченных рук был для них столь же жутким, как и для меня. Подойдя, без церемоний распахнул розовую дверь. Я придержал ее, окинул долгим взглядом, как старую знакомую. Вторжение это оказалось для меня неприятным, как бывают неприятны похотливые взгляды пусть всего лишь со стороны, бросаемые на невинных девиц. Вступили на скрипучий пол, по которому из-под ног серыми горошинами пересекая комнату во всевозможных направлениях с писком разбегались маленькие полевки (с наступлением холодов, потянувшихся к жилищам в поисках более комфортного убежища и пропитания). Ни кувшина, ни хлеба на столе не оказалось. Я немного замешкался, войдя, он же как по заранее заданному маршруту, не обращая внимания на чудом выскользнувшую из-под его каблука мышь, прошел прямиком к подоконнику, на котором, как и прежде, лежали тяжелые каменные кольца с непонятными знаками. Потемневшая чаша, раньше стоявшая рядом, куда-то пропала. Вначале долго рассматривал, потом аккуратно взял первое, и им оказалось разбившееся в ту памятную ночь. Каждое следующее, которое он брал, также разделялось в его руках на две ровные половинки. И так же аккуратно, как брал, он откладывал их в сторону, составляя обратно в одно целое. Только последнее оказалось неповрежденным и на осмотр его он потратил немного больше времени, чем на предыдущие.
– Каково, по вашему мнению, назначение этих предметов? — тихо, распевчато, немного в нос, не отрываясь от осмотра, спросил он.
– Мне кажется, вы догадываетесь об этом.
– Ну что ж, давайте обменяемся нашими эээ… предположениями, – скрупулезно, миллиметр за миллиметром продолжая рассматривать свою находку, процедил он, – Но только, чур, вы первый.
– Сегодня ведь четвертое июля, а я чуть не пропустил. Сколько себя помню, всегда четвертого июля думал – вот сегодня четвертое июля.
– Ну да, четвертое июля, – машинально повторил за мной, – И что?
– Пойдемте отсюда.
Он не придал значения моим словам и даже не удивился.
– Славная, однако, ожидается гроза. Слышите, надо ехать, сейчас начнется светопреставление.
Я стоял рядом и имел возможность рассмотреть выражение его лица и взгляд, брошенный им сквозь запылившееся стекло, туда вдаль, в направление надвигающейся мглы. С отражением в зрачке всего того, что творилось на небе. Немного растерянный, но так еще смотрят на должника, от которого устали ждать возврата крупной суммы.
***
Проснулся на левом боку, перевернулся на спину, без сожалений отпуская из себя остатки странного сна. А раньше бился бы за них, пытаясь сохранить хоть жалкие крохи, в надежде потом по мелким фрагментам воспроизвести целое. Со временем эта скупость уступила место осознанию очевидной бесполезности, как отдельных частей, так и случись невероятно вдруг сшившегося из них целого. Полежал немного, пытаясь дыханием успокоить расшалившееся сердце. Потом кряхтя и предчувствуя тщетность усилий, опустил ноги в тапочки и потащился за таблеткой.
